Секунду Гарднер смотрел на него, потом вдруг поспешно опустил глаза, положил ампулу, поднял кружку, понюхал.
— Ну, — сказал он спокойно, — работайте, мешать не буду. Спокойной ночи. — Тон у него был такой, словно он пришёл к профессору с каким-то сомнением, а ушёл, исчерпав его до конца. — Спокойной ночи, — повторил он, затворяя дверь.
Профессор ничего не ответил, только злобно два раза повернул ключ в замке, подошёл к столу — ампулы уже не было, Гарднер захватил её с собой. «Ну и пусть, — подумал он со злобным удовольствием. — Попробуй достань меня теперь!»
Он сел за стол опять, взял кружку и залпом выпил всё. Жидкость была безвкусная и бесцветная и только чуть пахла миндалём — что-то вроде недоваренного компота из чернослива. «Вот и всё. Обратно уже не уйдёшь». Он посидел немного, потом подумал: «Боже мой, какая тишина!» Быстро, опережая возникающий страх, подошёл к этажерке и включил радиоприёмник. Что-то зашипело, заклокотало в лакированном чреве, но он ещё передвинул винт, нащупывая подходящую волну. Пока он делал это, в нём вдруг стукнуло и явственно заворочалось где-то около кишок то злое и инородное, что он только что впустил в себя. Он резко повернул винт, и тогда трескучий и отчётливый, как ремингтон, голос вошёл в комнату. Он стоял и слушал.
«Тогда вы кладёте на это жирное пятно лист промокательной бумаги и проводите по ней горячим утюгом. Повторив эту манипуляцию несколько раз, вы достигнете того...»
У него уже сводило скулы, становилось всё жарче, всё неудобнее и вот торопливо, словно уходя от дурноты, он повернул винт ещё, на следующее деление.
Тогда мужской, грубый, обветренный голос стал ругаться и кричать на него по-немецки:
«И тут мы скажем им: ни револьвер террориста, ни бомба политического убийцы, ни яд заговорщика — ничто из всего того, что вы мобилизовали и двинули на нас из недр своей чёрной кухни, не помешает нам довести до конца великое дело оздоровления и дезинфекции мира. И каждый раз, склоняя наши траурные чёрные орлы перед ранними могилами, мы будем клясться этой новой кровью...»
Он улыбнулся. Мир жил своими заботами, печалями и радостями. Что ему до того, что в какой-то запертой комнате умирает сумасшедший старик! Вот опять, видно, где-то хлопнули какого-то прохвоста. Как ни говори, а всё-таки это хорошо. Вот уже их бьют, как мышей, по всем закоулкам...
И вдруг его пальцы дрогнули.
Звонкоголосая девочка выкрикивала бесстыдно и наивно из-под его руки:
Девочка пела, а он слушал и слегка кивал ей головой.
— Пой, пой, милая! Вот я слышу твой тонкий, девичий голосок. И совсем даже не важно, кто тебя научил этакому. Хорошо, что ты такая сильная, ладная, молодая и что столько тебе ещё осталось жить.
Он уже весь дрожал, у него звенела и как бы испарялась куда-то голова, но он всё-таки весь повернулся к чёрному ящику, мучительно и напряжённо вслушиваясь в заключённый в нём молодой, почти птичий голосок.
Ведь она пришла к нему на помощь в эту самую важную в его жизни ночь.
Но тут раздались аплодисменты, ржание, смех, топот ног, и сразу же вошёл в его узкую смертную камеру большой, гулкий и спокойный зал, наполненный до отказа белым туманом молочных ламп, дамами в вечерних туалетах, господами в накрахмаленном белье. Пока девочка молчала, он, закрыв глаза, прислушивался к тому чужеродному и злому существу, что выпрямлялось и росло в его теле, перерастая его самого. Вдруг сразу сделалось душно, тесно, некуда стало девать своё тело — так оно сразу обмякло, распухло и отяжелело. У него закололо в боку, стали жать ботинки, воротник сделался узок и перехватил горло, кресло врезалось в тело, пот покрыл лицо, — он наклонился, ища таз.
Но девушка опять уже пела над ним, пела ещё что-то такое бессмысленное, звонкое и бесстыдное, а он улыбался, сползая с неудобного кресла, всё кивал ей головой и уж ничего не видел около себя, ни её, ни даже того чёрного ящика, в который её заключили, — такой уж в ту пору стоял в комнате тонкий, звенящий, скользкий туман.
...Когда он снова открыл глаза, то увидел несколько розовых смазанных пятен и не сразу понял их значение. Он вытянулся, выгибая спину, и спросил:
— Где Ганс?
Одно из пятен подплыло к нему, остальные заколебались и подались назад; он почувствовал на своих руках живое, проникающее внутрь тепло и понял, что кто-то плачет.
Тогда он поднял тяжёлую, плохо повинующуюся руку и положил на голову тому, кто стоял перед ним на коленях.
Около самого его лица зарыдали бурно, открыто, неистово, и чья-то рука ухватила его за шею и прижала к себе.
— Милый, милый, милый! — говорила Берта, содрогаясь от истерической жалости и нежности к этому большому беспомощному телу, которое через несколько мгновений должно стать мёртвым. — Милый, милый, простишь ли ты? Можешь ли ты...