— А ведь у меня тебе подарок есть, Ганс, — сказал он интригующим тоном и улыбаясь. — И ты, пожалуй, не отгадаешь даже, какой.
— С этими подарками, Фридрих... — сказала мать недовольно. — Ты ведь знаешь Леона, вот ты подарил этот шлем с рогами — я понимаю, ты хотел доставить удовольствие Гансу, а вышло...
— Не бойся, — ответил дядя, — он теперь не сделает скандала. Этот подарок из совсем другого отдела магазина игрушек. Но знаешь что, Берта, серьёзно-то говоря, ты думаешь, чем всё это может кончиться?
— Что «это»? — спросила мать.
— А! Только не притворяйся наивной! Это тебе совсем не идёт. — Дядя прошёл и сел в кресло. — Садись, давай поговорим. Твой муж меня терпеть не может. Не мотай головой, я это знаю, и ты отлично знаешь, что я это знаю. У него не было снисхождения ко мне в мои почти юношеские лета, когда я сделал одну... ну... скажем так... вполне простительную ошибку. Ей-Богу, мне не хочется это называть иначе. Всё можно было просто превратить в шутку или даже не заметить вовсе, а ты знаешь, что тогда произошло... Этот дикий крик, биение себя в грудь кулаком, потом летели какие-то кости из анатомического кабинета, что-то упало и разбилось... Словом, твой муж вполне — я подчёркиваю это слово: вполне! — воспользовался своим правом быть беспощадным. И ты, Берта, ты, моя сестра, оказалась не на моей стороне. Вот что мне было особенно обидно. Ну ладно, оставим это. Но скажи мне: не естественно ли было, что теперь я, выгнанный из дома, лишённый им не только всякой помощи — это, в конце концов, его дело, — но и ославленный как жулик, как прохвост, как авантюрист, что я должен был и сейчас... Ну... (он задумался в выборе слова) ну, хотя бы просто умыть руки и отойти в сторону? Не правда ли? Ты меня прогнал, ты меня оскорбил, ты меня ославил ну и выкручивайся как знаешь, не так ли? А? Ведь вот вы меня не ждали?
— Не ждали, Фридрих, — согласилась мать.
— Ну вот, видишь! — обрадовался дядя. — А я приехал, как только наши войска вошли в город, — и нет, даже раньше. Как только я узнал, что они должны были вступить в ваш город, я бросил всё, — а у меня там не маленькое хозяйство, Берта, — поговорил со своим врачом, получил свидетельство о том, что у меня какая-то особая, острая форма неврастении, добился наконец отпуска, добился отпуска! — дядя особенно подчеркнул это слово. — Ты и не знаешь, что такое значит у нас, в наше время, добиться отпуска. И вот я здесь. Понимаешь ли ты хоть это, Берта?..
Мать сидела молча, но глаза у неё были полны слёз. Она, не отрываясь, прямо, пристально и просто смотрела на дядю. Нет, она сейчас уже не хитрила: то огромное, тяжёлое, хотя и до сих пор не понятое ею до конца, горе, которое придавило её плечи, не оставляло места притворству. Я написал — не хитрила, но, может быть, и хитрила, может быть, скрывала что-то, но играть сейчас она не могла бы. Притворство у неё было почти неосознанное. Да, может быть, хоть не вполне, хоть на какое-то время, она верила дяде.
А он уже встал с кресла, подошёл к ней и говорил ласково, снисходительно и настойчиво:
— И вот я здесь. Я хочу помочь тебе, Берта. Ведь как бы ты ко мне ни относилась, но всё-таки ты мне сестра. Нас двое в целом свете. Никого ни ближе, ни дороже тебя у меня нет. У тебя вот муж, Ганс, свой дом; а я-то один, один... У меня ни жены, ни друга, ни ребёнка. В молодости всё это нипочём, но мне уже сорок пять лет, Берта, и вот, когда оглянешься назад... и... Ах, неужели всё это так трудно понять, Берта? Неужели это притворство, одно притворство, только притворство?
— Я верю тебе, Фридрих, — сказала мать.
— Ну, спасибо хоть за это, Берта! Ну, а обо всём остальном можно поговорить и позже. Все эти аресты, расстрелы, зверства во время моего наместничестна — не отрекаюсь, грешен! Во многом грешен, хотя и не так, как трещали газеты. Ох, эти собаки, подлизывающие сгустки чужой крови! Знаешь, когда я думаю о них, мне становится понятным, как Наполеон мог расстрелять издателя какой-то пасквильной книжонки. Оправдываться не буду. Ты не судья, а я не преступник. Скажу только вот что: когда твоими руками делается история, ты осознаёшь себя не приказчиком, не исполнителем чьей-то чужой, иногда просто тебе навязанной глупой воли, а непосредственно действующим лицом... Или нет, даже соавтором трагедии. Если при этом ты ещё сам ежеминутно рискуешь своей жизнью, честное слово, и чужую ты будешь ценить не так высоко, как это рекомендуется в хрестоматиях для воскресного чтения. Арестовывал ли? Арестовывал. Стрелял ли? Стрелял. И они в меня тоже стреляли. Вот видишь? — Он откинул волосы и показал выше виска блестящий лиловый рубец. — Немного бы ниже — и конец. Значит, мы квиты, А попадусь я к ним в руки, они тоже приставят меня к забору и даже разговаривать со мной не будут. Что делать! Такое уж время — никто не щадит друг друга. Но тебя, тебя, Берта, я желал бы сохранить. И вот, кажется, мне это плохо удаётся. Да, да, слишком плохо...
— Ты говоришь о Леоне, Фридрих? — спросила мать, и лицо её было неподвижно.