Артём, усмехаясь, покивал, но так ничего и не ответил. Шёл неоглядой, жил неоглядой, задорный, ветреный. Надолила судьба — живу теперь в непощаде. Главное — никогда не вспоминать про отца, а то стыд съест и душа надорвётся.
— …Да и общаетесь с каэрами по большей части, — продолжал Василий Петрович, поглядывая на Артёма.
— Я общаюсь с нормальными людьми, — ответил тот, потому что от него ожидался хоть какой-то ответ.
— И как нормальный человек относится к большевикам? — поставил Василий Петрович неожиданный вопрос.
— У меня младший брат — он пионер и очень бережёт свой красный галстук. А мне нет до большевиков никакого дела. Случились и случились. Пусть будут, — выкладывая слово за словом продуманно, то есть в несвойственной ему манере, ответил Артём.
Пока Василий Петрович нарезал лучок, Артём осматривал келью.
Он был откровенно удивлён.
Высокие белёные потолки. Дощатые, не так давно крашенные в коричневый цвет полы. Вымытое окно почти в человеческий рост. Всего две лежанки. Одна не застелена — на ней доски. Зато на другой — покрывало с тигром, видна белоснежная простыня, подушка взбита и, кажется, ароматна. Над кроватью — полочка с книгами: несколько английских романов, Расин, некто Леонов с заложенным неподалёку от начала сочинением «Вор», Достоевский, Мережковский, Блок — которого Артём немедленно схватил и раскрыл с таким чувством, словно там было письмо лично ему.
Прочёл несколько строк — закрыл глаза, проверил, помнит ли, как там дальше, — помнил; бережно поставил томик на место.
Стол был покрыт скатертью, на столе — электрическая лампочка с расписанным акварелью абажуром, в углу иконка с лампадкой, на гвоздике серебряный крест — Артём коснулся его и чуть качнул.
В нише окна размещались фотография женщины и фарфоровая собачка — белая в чёрных пятнах, с закрученным хвостиком, надломленным на самом кончике.
«А так и в лагере можно жить… — подумал Артём. — Потом ещё будешь вспоминать об этом…»
— Да, Артём, да, так можно жить даже в лагере, — подтвердил Василий Петрович.
Артём никогда б не поверил, что мог произнести последнюю мысль вслух, — он был молодым человеком, нисколько не склонным к склерозу, — однако на мгновенье всё равно замешкался.
— Ну да, — сказал, справившись с собою. — Догадаться несложно. А что Бурцев? Где он?
Василий Петрович, не отвечая, по-хозяйски взял плошку из самодельного шкафа, вылил туда сметанку.
Изучив убранство, Артём уселся на крепкую табуретку меж столом и окошком, стараясь не смотреть, как Василий Петрович ножом ссыпал лучок в плошку и начал всё это большой ложкой размешивать, изредка посыпая солью, — о, как хотелось эту ложку облизать!
Артём взял фарфоровую собачку, повертел её в руках и аккуратно провёл пальцем по линии надлома на хвостике, глотая непрестанную слюну.
— Ах, Артём, как я любил кормить свою собаку, — Василий Петрович выпрямился и, лирически шмыгнув носом, вытер глаз кулаком. — Я ведь не охотник совсем, я больше… для виду. Ружьишко на плечо, и в лесок. Увижу какую птицу, вскину ствол — она испугается, взлетит, и я ругаюсь: «Ах, чёрт! Чёрт побери, Фет», — я собаку назвал Фет, в шутку или из любви к Фету, не знаю, чего тут было больше… У Мезерницкого вроде бы имелся Фет? — Василий Петрович быстро глянул в сторону книжной полки и тут же забыл, зачем смотрел.
Он говорил, как обычно, прыгая с пятое на десятое, но Артём всё понимал — чего там было не понять.
— Ругаюсь на собаку так, — рассказывал Василий Петрович, — как будто всерьёз собирался выстрелить. И Фет мой, по морде видно, тоже вроде как огорчён, сопереживает мне. В другой раз я, учёный, ствол уже ме-е-едленно поднимаю. Фет тоже притаится и — весь — в ожидании! А я смотрю на эту птицу — и, знаете, никаких сил нет спустить курок. Честно говоря, я и ружьё-то, как правило, не заряжал. Но когда поднимаешь ствол вверх и прицеливаешься — всё равно кажется, что оно заряжено. И так жутко на душе, такой трепет.
Артём поставил собачку на место и взял портрет с женщиной, не столько смотря на её сомнительную прелесть — «…мать, что ли?» — сколько пытаясь стеклом уловить последние лучи солнца и пустить зайчик по стене.
— И длится это, быть может, минуту, но, скорей, меньше — потому что минуту на весу ружьё тяжело держать. И Фет, конечно, не вытерпит и как залает. То ли на меня, то ли на птицу — уж не знаю на кого. Птица опять взлетает… А я смеюсь, и так хорошо на душе. Словно я эту птицу отпустил на волю.
«Пошлятина какая-то…» — подумал Артём без раздражения, время от времени поднимая глаза и с улыбкой кивая Василию Петровичу.