Он сказал, что ждёт меня вечером, чтоб я приехала. Не стал объясняться, мне это даже понравилось: было бы ужасно больно и противно, если б объяснялся. (Но внутри всё равно мелькнуло: ему просто не стыдно, он давно перешагнул.)
Весь день ничего не могла делать. Прежде чем выйти из кабинета, изо всех сил пытаюсь перестать улыбаться.
Ещё Ф. сказал: “Убери портрет Льва Давидовича, сколько можно”. Но по-доброму сказал. Я тут же убрала. В стол.
В лагере находится в заключении личный повар Троцкого. И я, и наверняка Ф. его часто встречали в поезде. Он кормил только Троцкого, мы готовили себе сами, но я помню, он однажды угостил меня печёным яблоком со сладкой начинкой. Это было примерно сто лет назад. Я была совсем девочкой. Но яблока хочу и сейчас.
Ф. с ним не общается, отправил работать в лазарет, куда сам никогда не ходит.
Если б не было Троцкого – революция проиграла бы, я это знаю, и Ф. это знает. Мы это видели своими глазами. Революция не испытывает благодарности. Наверное, это правильно. Будущее наматывает ненужное на колесо. Так надо.
Надо ещё заказать духов. Наплевала на всё, пошла на склад, выбрала сапоги, изъятые у каэрок. Ничего не хочу думать про это. Взяла и всё.
23 МАЯ
Ф.: “Здесь у каждого незримое кольцо в губе. Надо – беру за кольцо и веду к яме”.
Я тоже замечала: заключённые нелепы в своих попытках спрятаться, при этом походя на редиску: у каждого торчит из земли хвост: в любую минуту проходящий по грядке может схватить за этот пучок и вырвать.
Я могу это сделать с любым тут.
[позже]
Кажется, я знаю, зачем он меня вернул. Ему хочется говорить с женщиной. Ему тут не с кем говорить. Он мог бы говорить с каэрками, но не в состоянии себе позволить этого. Мне так кажется. Ему нужно, чтоб его слушали, и у этой тишины была женская интонация. У меня эта интонация получается.
В остальном, он не любит меня. Я могу себе это сказать.
Иногда мы совсем ничего не делаем и только разговариваем. Я тогда смотрю на его лицо, как на лампу: чувствую тепло, а прикоснуться не могу.
Сапоги жмут.
24 МАЯ
Пошла и взяла себе другие сапоги, а плевать.
К этим сапогам нужна другая юбка. Почему-то сапоги могу взять, а юбку пока нет. Ничего, дойдёт и до этого.
Вообще надо съездить в Кемь, всё купить. Я очень хочу ему нравиться.
И вот что смешное заметила. Как только наши отношения возобновляются (всерьёз это уже в пятый раз, не считая мелких ссор, и первые ссоры я устраивала всегда сама, теперь думаю – ужасная дура была) – да, так вот, когда мы снова вместе, я с какой-то новой силой и новой страстью начинаю верить в то, что мы делаем здесь, и вообще в революцию, которая, конечно же, не принесла так быстро того, чего ждали.
Все это понимают, даже Ф., который никогда об этом не говорит.
Он говорит только о том, что происходит здесь и сейчас. Я иногда запоминаю его слова, и когда “политические” пытаются спорить со мной на допросе, я отвечаю им доводами Ф.
Его (а с ним и всю советскую власть) винят в строгости режима, он мне, смеясь, сказал на это недавно:
– А знаешь, как было в 17-м? Да, тюрьмы большевики не закрыли, хотя было желание. Но – никаких одиночек, никакого тюремного хамства, никаких прогулок гуськом, да что там – камеры были открыты – ходите, переговаривайтесь… Потом в 18-м мы вообще отменили смертную казнь. Зачем мы вернули, пусть нас спросят. Чтобы убить побольше людей? Вернули, потому что никто не хотел мира, кроме нас. Теперь получается, что мы одни убивали. А нас не убивали?
(Хотя и он наверняка слышал это от кого-то другого, думаю, от Бокия. В 17-м Ф. лежал в госпитале.)
Ещё о том, почему сюда иногда попадают невиновные (так бывает, я сама знаю несколько случаев).
Ф. говорит (пересказываю как могу), что у большевиков нет возможности дожидаться совершения преступления, поэтому ряд деятелей, склонных к антисоветской деятельности или замеченные в ней, ранее будут в целях безопасности Советского государства задержаны и изолированы.
Его мысли, нет? Без разницы.
Тут все говорят, что невиновны – все поголовно, и иногда за это хочется наказывать: я же знаю их дела, иногда на человеке столько грязи, что его закопать не жалко, но он смотрит на тебя совсем честными глазами. Человек – это такое ужасное.
Белогвардеец Бурцев сидит не за то, что он белогвардеец, а за ряд грабежей в составе им же руководимой банды (а такой аристократ, такой тон). Этот самый поп Иоанн, хоть и обновленец, а сидит за то, что собрал кружок прихожан, превратившийся в антисоветскую подпольную организацию. Поэт Афанасьев (вызывала только что) сел не за свои стихи (к тому же плохие), а за участие в открытии притона для карточных игр, торговли самогоном и проституции.
И ещё про то, что здесь якобы зверская дисциплина. (На самом деле всё сложнее: иногда зверская, иногда совсем расслаблены вожжи.)
Ф. говорит, что дисциплина неизбежна – иначе будет распад. Политические в Савватьево отлично это доказали. Если бы так, как политических тогда, распустили всех – все бы ходили около вышек, кричали “бараны!” на красноармейцев и болели цингой от скуки.