— Скажите, сколько так будет?
— Что? — рассеянно переспросил он, думая, наверное, о чем-то другом.
— Сколько так будет? — повторила я.
— Ты о чем это? — спросил он.
— О том самом, — ответила я.
Он понял меня сразу, пренебрежительно махнул своей пухлой, мясистой ладонью.
— Хватит!
— Почему хватит? — спросила я.
— Хватит! — Он произнес это слово пренебрежительным тоном, должно быть потому, что наконец-то уверился за все это время в моем молчании.
— Нет, — сказала я, — не хватит. Кончится тем, что возьму и все, все, все расскажу маме.
Он сощурил один глаз, будто желая лучше разглядеть меня.
— Врешь, — сказал просто. — Не расскажешь!
Ему ничего не стоило лгать и притворяться изо дня в день, к тому же он уже знал, что ему нечего меня бояться, я не смогу ничего рассказать маме, потому что боюсь за нее и жалею.
— Расскажу, — сказала я и подошла ближе к кровати. — Я больше так не могу. Видеть все ваши гадости и молчать…
Я не докончила. Он проворно вскочил с кровати, ринулся ко мне и с размаху влепил пощечину. Я даже качнулась от силы его удара, но выстояла. В ушах моих звенело, голова кружилась.
— Вон! — задыхаясь от ярости, прохрипел он.
Не помню, как я выбежала, как пронеслась по коридору.
Я ничего не видела, не слышала. Быстро открыла дверь, промчалась вниз, на улицу.
Не помню, где я тогда ходила, по каким улицам и переулкам. Мне не хотелось ни пить, ни есть, ни спать, я бродила без устали, переходила с одной стороны улицы на другую, зачем-то возвращалась на одни и те же перекрестки и снова брела куда глаза глядят, куда ноги идут…
Проходя мимо какого-то дома, наверное, это была парикмахерская, я случайно наткнулась на свое лицо в зеркале. Да вдруг встретилась глаза в глаза с кем-то удивительно знакомым.
Лишь спустя секунду пришло сознание — это я, сама…
Как ни странно, до сих пор помню, на лице моем не было ни отчаяния, ни горя, ни ужаса. Ничего. Обычное, даже, я бы сказала, спокойное лицо, и только, если вглядеться, в глазах застыло что-то тревожное, затаенное. Или мне это просто так казалось?
Я вернулась домой поздно. Еще стоя за дверью, услышала мамины торопливые шаги. Мама с силой распахнула дверь, увидела меня, зарыдала, потом обняла, оттолкнула от себя, снова залилась слезами…
— А я уже не знала, что и думать, — сказала она.
В дверях нашей комнаты стоял отчим, одетый в теплый халат, с завязанным шерстяным платком горлом.
— Я уверял маму, что ничего с тобой не случилось, — сказал он, облизывая свои по-женски пухлые и яркие губы. — В крайнем случае, пошла куда-нибудь с ухажером. Что, нет? — Узенькие глазки его гадко сощурились. — Не знаю, как кто, — обернулся он к маме, — а я лично уверен, что у нее есть уже ухажер, да не один, наверно!
— Будет тебе, — сказала мама.
Она вышла на кухню подогреть чайник. Я сказала отчиму, не глядя на него:
— Вы же знаете, что я никогда ничего ей не скажу…
Он спокойно согласился:
— Знаю… — И засмеялся.
— Чего ты смеешься? — спросила мама, войдя в комнату.
— Так, ничего, вспомнил одну смешную шутку.
— Какую шутку? — спросила мама.
Он засмеялся еще громче.
— Ну, Ляля, расскажи маме, пусть она тоже посмеется вместе с нами…
Я повернулась, побежала в ванную и долго сидела там в темноте, прижав кулаки к щекам, широко раскрыв глаза.
Не знаю, сколько бы я просидела там, если бы кто-то не начал рвать ручку ванной — квартира у нас была большая, густонаселенная, и места общего пользования не разрешалось занимать чересчур долго…
Он заболел вскоре после окончания войны.
Лежал в постели, огромный, с раздутым водянкой животом, багроволицый, дыша тяжело и часто, будто взбирался на высокую гору.
Я училась на последнем курсе института. Само собой, приходилось много готовиться к занятиям; но надо было помогать маме.
Я делала все, что могла, — ходила в аптеку за лекарствами, вызывала «скорую помощь», дежурила возле него ночью, чтобы дать отдохнуть маме, даже научилась делать уколы.
Он был капризный, вечно всем недовольный. Случалось, ему почему-то не нравилось молоко, которое мама подавала ему, и он отталкивал стакан своей отечной рукой с туго натянутой блестящей кожей.
Я кипела, едва сдерживаясь, а мама словно бы ничего не замечала. Ее, бесконечно терпеливую, невозмутимо-спокойную, казалось, невозможно было вывести из себя.
— Хорошо, — весело говорила мама, собрав осколки разбитого стакана, — не хочешь молока, не надо. Как ты относишься к киселю?
Отчим сердито сопел, а мама продолжала:
— У меня на этот раз получился божественный кисель. Дай я тебе налью чашечку?
— Ладно, — снисходительно бросал он.
Внезапно он начинал кашлять, задыхаться. Его большое, распухшее от водянки лицо покрывалось бурым румянцем, глаза слезились.
Мама садилась рядом, брала его руку в свои ладони.
— Сейчас пройдет, — утешала. — Потерпи еще немножечко…
А он хрипел и задыхался. Потом впадал в забытье, откинувшись на подушки.
Я старалась преодолеть невольно возникавшую к нему жалость.
Даже в самые тяжелые приступы, которые одолевали его, даже тогда, когда он хрипел, исступленно кашляя, я настойчиво уговаривала саму себя: мне не жалко его, не должно быть жалко!