Съеденный обед произвел опустошительное действие на мою систему пищеварения и вызвал необходимость в частых посещениях гальюна. Выйдя оттуда в очередной раз, я обнаружил, что снаружи ожидает Рафаэль. Я извинился, что задержал его, но мальчик сказал, что нет, он сам подстроил эту встречу. Он признался, что у него неприятности, и задал мне такой вопрос: «Бог пускает к себе, так ведь, если ты сожалеешь… что бы ты ни сделал, он ведь не отправляет тебя… вы понимаете, — здесь голос юнги стал едва слышным, — в преисподнюю?»
Должен признаться, что мысли мои были больше заняты пищеварением, нежели теологией, и я выпалил, что за недолгий свой век Рафаэль вряд ли мог набрать смертный объем грехов. В свете раскачивающегося штормового фонаря я увидел, что лицо моего юного храбреца искажено страданием. Раскаиваясь в своем легкомыслии, я заверил его, что милосердие Всемогущего поистине безгранично, что «на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии».[262] Не желает ли Рафаэль довериться мне, спросил я, будь то как другу, или как товарищу по сиротству, или просто как сравнительно незнакомому человеку? Я сказал ему, что заметил, каким подавленным выглядит он в последнее время, и посетовал, как переменился тот восторженный мальчик, который взошел на борт в Сиднее, так жаждавший увидеть большой мир. Однако же, прежде чем он успел собраться с ответом, приступ диареи принудил меня вернуться в гальюн. Когда я вышел, Рафаэля уже не было. Я не стану на него нажимать. Мальчик знает, где меня можно найти.
Позже
Только что отбили семь склянок первой вахты. Червь причиняет моей голове такую боль, словно язык колокола ударяется о череп. (Болит ли голова у муравьев? Я бы с радостью превратился в муравья, лишь бы избавиться от этих мучений.) Как Генри и все остальные спали под это назойливое, разгульное и богохульное пение, я не знаю, но от души им завидую.
Я втянул носом немного вермицида, но он больше не приносит душевного подъема. Он всего лишь помогает мне чувствовать себя отчасти сносно. Затем я прошелся по палубам, но звезда Давида была скрыта плотными тучами. Несколько трезвых криков (в том числе и Аутуа), раздавшихся сверху, и мистер Грин, стоявший у штурвала, убедили меня, что не всей таки команде море было по щиколотку. Зыбь заставляла пустые бутылки перекатываться от левого борта к правому и обратно. Я споткнулся о бесчувственного Рафаэля, который калачиком свернулся вокруг бушприта, сжимая в безвольной руке пустую оловянную кружку. Его обнаженная юная грудь была покрыта какими-то коричнево-желтыми пятнами. То, что мальчик нашел утешение в выпивке, а не в брате своем во Христе, меня самого заставило помрачнеть.
«Что, мистер Юинг, повинные мысли не дают отдыхать?» — проговорил какой-то дьявол у меня за плечом, и я выронил трубку. Это был Бурхаав. Я заверил голландца, что моя совесть ничем не обеспокоена, но я очень сомневаюсь, чтобы он мог заявить то же самое о себе. Бурхаав сплюнул за борт. Если бы у него появились вдруг клыки и рога, я бы нисколько не удивился. Он перекинул Рафаэля через плечо, шлепнул спящего мальчика по ягодицам и понес свою дремотную ношу к кормовому люку — хочется верить, чтобы уберечь его от беды.
День подарков
Вчерашняя запись заключает меня в тюрьму угрызений совести до конца дней моих. Как фальшиво она читается! Каким же я был недалеким! Ох, мне тошно об этом писать. Рафаэль повесился. Повесился в петле, перекинутой через нижнюю нок-рею грот-мачты. Он взошел на свою виселицу между окончанием своей вахты и первой склянкой. Судьба предназначила мне быть среди тех, кто его обнаружил. Я склонился над фальшбортом, ибо Червь, будучи изгоняем, вызывает приступы тошноты. В голубом полусвете я услышал крик и увидел мистера Роудрика, глядящего куда-то в небо. Лицо его исказило смятение, сменившееся недоверием, которое преобразовалось в горе. Его губы сложились, чтобы произнести какое-то слово, но ни единого слова не прозвучало. Он указывал на то, у чего не было наименования.
Там раскачивалось и терлось о парусину серое тело. Отовсюду извергался шум, но кто и что кому кричал, я не помню. Нет, Рафаэль не качался, он висел строго отвесно, как свинцовое грузило, в то время как швыряло и качало «Пророчицу». Этот дружелюбный парнишка, безжизненный, точно овца на крюке мясника! Аутуа взобрался наверх, но все, что он мог сделать, это осторожно спустить тело на палубу. Я слышал, как Гернси пробормотал: «Никогда не отчаливай в пятницу, пятница — день Ионы».
Разум мой опаляет вопрос: почему? Никто не желает это обсуждать, но Генри, который испытывает такой же ужас, как и я, сказал мне, что Бентнейл по секрету поведал ему, что над мальчиком совершались противоестественные преступления Содома — Бурхаавом и его «змеюгами-прилипалами». Не только в ночь на Рождество, но каждую ночь на протяжении многих недель.