Саныч замолчал. Он доставал письма. Некоторые лежали россыпью, другие были аккуратно перевязаны синими нитками и снабжены бирками на немецком языке. Саныч рвал нитки, доставал листки, смотрел, ронял. Поднимал, рвал на мелкие клочки, рвал, резал пальцы об острые края, начинал читать, отбрасывал и снова… Он уронил автомат, но не заметил, продолжал читать, только не вслух уже, то есть вслух, но я ничего разобрать не мог, одно бормотание.
Снял с шеи сумку. Сел рядом.
Он протянул мне лист, втянул воздух.
Ничем. Вообще вокруг ничем не пахнет: зимой и снегом, и фашистом (не знаю, мне казалось, что он воняет). Я очень боялся, что сейчас Саныч заставит меня читать. У него самого язык окончательно заблудился в зубах и онемел.
Саныч замолчал и стал шевелить челюстью, стараясь разбудить речь, дергал себя за щеки.
Я захотел оглохнуть. Ненадолго, на день до вечера, и еще немного ослепнуть на полчаса, но слух и зрение оказались послушны. Саныч тоже с собой справился – хлопнул по щеке с размаху, зубы щелкнули, и он сказал:
– Они ему руки отпилили… Ножовкой по локоть.
Я напряг шею, стараясь натянуть барабанные перепонки и не услышать, но звук пробрался.
– И что нам делать?
– Не знаю.
– Чем-то пахнет… – Саныч осторожно свернул лист в треугольник, убрал за пазуху. – Не знаю… Ты помнишь? Ты ведь это все видел, да?
– Плохо помню.
Я на самом деле помнил плохо. В прошлом году еще хорошо помнил и просыпался ночью, а утром не спал вообще, и когда в небе гудело, падал, схватившись за голову. Но забыл. Очень старался. Старался смотреть вокруг, думать о шишках, об иголках, о цвете неба, старался занимать голову тысячей деталей и мыслей, поверхностных и гладких, и не пускать, не пускать. И приучился не пускать, давить ненужную больную мысль другими, необязательными и легкими, а даже и тяжелыми, но только не
Научился бороться с посторонним звуком, а глаза закрывать было вообще легко, я их закрывал с первого дня. Я не помню и не хочу…
Там воробьи еще были. И пыль, она оседала везде, как-то пробираясь через все препятствия, под одежду, сквозь оконные рамы, в бутылки с водой, пыль долго висела в воздухе, не возвращаясь на землю. Воробьи, да, я бежал по улице к своему дому, и у меня под ботинками мягко похрустывали серые птицы. Сотни, их перебило не знаю чем – то ли ударной волной, то ли звуком, то ли они погибли от разрыва сердца. Никогда не думал, что в нашей жизни столько воробьев.
Сначала я старался через них переступать, осторожно отодвигал их носком, но их было слишком много, и скоро я уже шагал, как шагалось. Я почти сразу заблудился, с городом что-то случилось, я никак не мог понять, он не узнавался, за несколько минут он стал чужим, точно разом шагнул на другой, совсем посторонний берег. Улицы сломались, стены домов потрескались и потеряли параллели, брусчатка пошла буграми, выдавив из себя прыщи булыжников. А еще было темно. А еще в голове шумело, я видел людей, но не слышал, что они мне говорят, зато я слышал много другого, чего я не слышал никогда до и никогда после.
Быстрые шепоты, перекатывающиеся вокруг, от дома к дому, жадные вздохи, поднимающиеся от подвальных окон, голодное чмоканье и нетерпеливое прихохатывание, от которого хотелось оглянуться.
Скрип от чего-то огромного, трудно продвигающегося под землей. И в небе. Там ломался лед с тонким стеклянным звоном. Хруст воробьиных костей под ногами.
Мимо пронеслась пожарная машина. Я побежал за ней, наверное, из-за того, что она была яркой, и вдруг оказался на площади. На своей площади, напротив дома. Памятник лежал на спине, пьедестал раскололся и оплавился, откуда-то сверху валилась горящая бумага, с проводов капал огонь, и мой дом на другой стороне площади – он горел. Я видел – горит мой дом, деревянные перекрытия, скрипучие полы. Огонь занял все этажи и теперь вырывался в окна, а моя сестра стояла на балконе и махала руками, а рядом с ней на перилах стоял горшок с геранью.
Пожарная машина возле моего дома не остановилась, пронеслась в сторону Южных складов.
– Птицы сыпались, – сказал я.
– Что?
– Птицы. Сначала воробьи, потом голуби. Немцы вечером уже пришли…
Саныч достал из сумки альбом, небольшой, обычная книжка, только пухлая и страницы толстые. Я хотел закричать ему, что не надо туда смотреть, не надо, но он уже посмотрел. Первая страница, вторая, третья, он закричал и отшвырнул альбом. Тот упал и провалился в снег, только коричневый уголок высовывался, Саныч не удержался, потянулся, но я опередил, подскочил, отпнул руку, а альбом вдавил в снег, почувствовал, как он погрузился в глубину. Саныч посмотрел на меня.
– Пойдем отсюда, – сказал я.
– Сейчас…
Саныч набрал снега в руку, сжал. Приложил получившийся ком ко лбу.
– Сейчас… Нехорошо, а?
– Ну да.