Уважаемая миссис Собрайл,
я уведомилась о Вашем сердечном внимании к моей персоне, преодолевшем угрюмые просторы Атлантики – обиталище крикливых чаек и мятущихся льдин. Как странно: Вы, в Вашем жарком пустынном приволье, осведомлены о моих робких исканиях – странно, как телеграф, переносящий от края до края континента приказы об арестовании, о продаже людей и прочего имущества. Мы живём во времена перемен, как мне твердят. Мисс Джадж, чей утонченный ум привычен к веяниям незримых сил, узнала вчера через наитие, что покровы Плоти и Рассудка будут сдёрнуты – придёт конец сомнениям и тихим стукам у Врат – и херувимы, явленные Иезекиилю животные
[148], станут ходить по земле и сообщаться с нами. Подобное открывается её чувствам, как открывается её взгляду обыденное: свет луны и огонь камелька в тихой комнате, заскочивший из сада кот, сыплющий электрическими искрами, со вздыбленной иглами шерстью.Вы пишете – Вам передают, будто я обладаю известным медиумическим даром. Это, однако же, не так. Мне не видится и не слышится и малой доли того, что доставляет наслаждение – и упоительное изнеможение – чувствилищу миссис Лийс. Мне случалось не раз наблюдать произведённые ею чудеса. Я слышала разливавшийся в воздухе звон музыкальных струн – то здесь, то там, то повсюду вместе. Видела призрачные руки редкой красы, и мои руки ощущали их тёплое пожатие и чувствовали, как те истончаются, тают. Я видела миссис Лийс в звёздном венце, подобно истинной Персефоне, свету, во тьме светящему. Видела, как кусок фиолетового мыла, точно разъярённая птица, проносился, виясь, над нашими головами, издавая странное жужжание. Но я так не умею – или нет, тут не умение: нету у меня способности к притяжению, магнетической силы привлекать ушедших в мир иной – не приходят они ко мне. Миссис Лийс утверждает, что будут ещё приходить, и я верю.
Способностями же к гаданию по хрусталю я, кажется, обладаю. Различаю в нём всякое – живое и неживое – замысловатые картины. Наблюдаю их в хрустальном шаре, в блюдце, налитом чернилами: женщина за шитьём, отвернувшаяся в сторону, или золотая рыбка изрядной величины, у которой можно пересчитать все чешуйки, или часы из золочёной бронзы – часы эти в их предметной вещественности впервые увидела я через неделю-другую у миссис Насау Синиор, – или душный ворох перьев. Всё это сперва как световые точки, но вот точки меркнут, набухают – и явленное обретает телесные очертания.
Вы спрашиваете о моей вере. Не знаю, что ответить. Истинную веру, где она есть, я распознаю – как в Джордже Герберте, который обращался к Богу каждодневно и, случалось, роптал на Его суровость:
Зачем Ты праху дал язык —Воззвать в моленьях,Притом что Ты не слышишь этот крик?[149]Но в стихотворении «Вера» он уже говорит о смертном часе – и о том, что за гробом, – вполне обнадёженно:
Крушиться ли, что станем прах и тлен?Лишь только б вера не скудела в нас:Её рачительностью сохранен,Тлен плотию содеется в свой час.Что за плоть, какова телесная природа тех, что теснятся близ наших окон и оплотняются в нашем густом воздухе? Как Вы полагаете? Не есть ли то тела Воскресения? Или, как считает Оливия Джадж, их воплощению служат материя и кинетическая сила, на время отторгаемая от неутомимого медиума? Что окажется в наших объятьях, если нам будет дарована неизреченная милость – вновь обняться, как прежде? Нетленное ли – Восток и Пшеница Вечная – или подобие нашей падшей плоти?
Мы рассыпаемся прахом с каждым днём, с каждым шагом. Прах наш живёт короткое время в воздухе и – попираем ногами. Крохи себя выметаем мы прочь. – И что же, все эти пылинки, все эти крупицы крупиц должны cohaere?
[150]– Каждый день мы умираем – неужели же там всё сочтено, собрано – и полова сложится в золотистый колос – и колос зацветёт?Цветы у нас на столах – пышные, благоухающие – окроплённые святою росою мира сего – или, может быть, иного… Как и все цветы, они вянут и умирают. Есть у меня венок из белых роз – бурый уже, пожухший. – Неужели – там – он вновь зацветёт?
И ещё я хочу спросить у Вас, если Вы сведущи: отчего это те, кто является к нам оттуда, – эти пришельцы, загробные выходцы, незабвенные наши, – отчего всякий из них кажется так неизменно и неизмеримо счастлив? Нас ведь учат, что Блаженство не достигается вдруг, путь к нему в вечности совершается шаг за шагом – от ступени к ступени совершенства. Отчего же не слышатся нам голоса праведного гнева? Если мы виноваты пред ними, если мы их предали, то – для нашего блага – разве не следует им излить на нас досаду и ярость?
Что за смирительные свойства тела или правила учтивости, спрошу я Вас, миссис Собрайл, наделяют их такой единообразной слащавостью? Или не осталось в наш унылый век благого гнева, Божьего ли, человеческого ли? Что до меня, я, как ни странно, жажду услышать – нет, не обещания мира и духовного преображения, но голос истинно человеческий – голос страданья, и горя, и боли. Чтобы, если возможно, разделить их – как должна – как хочу, – делить всё с теми, кого любила в земной своей жизни…
Однако я заболталась, и, может быть, до невнятицы. У меня есть страстная мечта. Что за мечта, я Вам не открою, ибо дала себе слово, что не открою её никому, пока… пока не уясню себе главное в ней.
Крупица, миссис Собрайл, в руке у меня крупица живого праха. Крупица. Пока никому не нужная…
Ваш – по мыслям – друг
К. Ла Мотт.