До своей роковой болезни он никогда, ни разу серьёзно не болел. Болезнь тянулась долго; три последние месяца провёл он в постели. Оба знали, какова будет развязка, лишь не ведали, когда именно наступит, сколько точно времени отведено. Эти месяцы они жили вместе в одной комнате, его спальне. Она была постоянно близ него, приоткрывала окно, впуская нужную меру воздуха, поправляла подушку; под конец кормила его с ложки; и читала ему, когда самая лёгкая книга выскальзывала из его ослабевших рук. Все его нужды и неудобства были ей понятны без слов. Его боль в некотором смысле она тоже с ним разделяла. Сидя тихо подле него и держа его белую, точно бумажную, руку, она чувствовала, как день ото дня угасают его силы. Силы тела, но не ума! Было время, о начале болезни, когда он вдруг сделался одержим стихами Джона Донна: он читал их наизусть с выразительностью, обращая в потолок свой голос, хрипловато-раскатистый и прекрасный, отдувая изо рта в стороны мягкие клочья бороды. Когда он вдруг забывал какую-то строку, сразу принимался звать: «Эллен, Эллен, скорее, я сбился!..» И она тут же начинала проворно листать страницы, искать…
«Что б я делал без тебя, моя милая, – говорил он. – Вот мы и достигли конца, неразлучно. Ты несёшь мне утешение. Мы с тобой знали счастье».
«Да, мы с тобою счастливы», – отвечала она, и это было правдой. Они были счастливы даже в эти последние его месяцы, тем же счастьем, что и всегда: сидеть бок о бок, почти без слов, и разглядывать вместе какую-нибудь занимательную вещь или картинку в книге…
Входя в комнату, она слышала голос:
Он хотел дожить отпущенное, не роняя «высокого стиля». Она видела – он старается об этом изо всех сил, он борется с болью, с тошнотою и страхом, чтобы молвить ей те слова, которые она потом сможет вспоминать с теплотой, которые им обоим делают честь. Кое-что из сказанного звучало как «последнее, для истории». «Я теперь понимаю, отчего Сваммердам жаждал сумерек тихих». Или: «Я пытался писать по совести, пытался честно обозреть всё видимое оттуда, где я находился». И ещё, для неё: «Сорок один год вместе, безгневно. Не многие мужья и жёны могут похвалиться».
Она записывала все эти изречения не за их достоинства, хотя они имели подобающую складность и силу, а за то, что стоит их перечесть, как сразу вспоминается его лицо, обращенное к ней, эти умные глаза под изрезанным морщинами лбом в испарине и слабое пожатье сильных некогда пальцев. «Помнишь, милая… ты сидишь… как водяница… как русалка сидишь… на камне среди водорослей… у источника… как он звался?.. не подсказывай!.. источник поэта… источник… Воклюзский источник! Сидишь на солнце».
«Мне было страшно. Кругом всё бежит, сверкает».
«Страшно… А виду не подавала…»
В конце концов, в итоге, больше всего их объединяло умалчивание.
– Понимаешь, всё дело в этом
Она разложила перед собой вещи, ждущие решения. Пачка писем, обвязанных выцветшей лиловой лентой. Браслет, который она сплела из своих и его волос в последнюю неделю. Его часы… И ещё три письма: первое, его рукою, без даты, найденное у него в столе; второе, адресованное ей, писанное тонким, беспокойным почерком; третье – запечатанный конверт без надписи.
Испытывая лёгкую дрожь, она взяла второе письмо, от прошлого месяца, и перечла: