Памятуя, что годного к записи и в самом деле попадается немного, я не настаивал. Тем не менее мне было жалко упускать возможность письменного фиксирования. Я предлагал взять это на себя: мне совсем не трудно делать заметки, записывать всё ценное, отмечать связи. Если не положить на бумагу, скоро забудется, рассеется; потом придётся мусолить всё заново, и никто не знает, всплывёт ли снова то, что однажды так ловко вспомнилось.
— Не надо ничего записывать! — сердито отвечал Кондрашов.
Если кто-нибудь вместо него будет записывать, получится чья-то редактура, а он не желает иметь дело с редактором своих ещё не до конца сформировавшихся мыслей. Его мысли должны до поры до времени сохранять свой первозданный вид, оставаясь в его голове.
Когда же мы закончили наконец с предками и перешли к годам зрелой жизни и осмысленной деятельности самого Кондрашова, возникло ещё одно обстоятельство.
* * *
Чем мы с Кондрашовым занимались?
Мы пытались прояснить прошлое — прояснить, смахнуть труху разного рода неточностей и выдумок, точно представить, каким оно было.
По мере приближения воспоминаний к жизни самого Кондрашова у меня стало складываться впечатление, что в этой части своих мемуаров Василий Степанович собирается достичь каких-то иных целей.
Последнее, что прозвучало из его уст в непосредственной интонации бесстрастного очевидца, был рассказ о том, как папа отвозил его в садик. (Семья перебралась в Унгены, папа Степан состоял инструктором в райкоме партии и учился заочно в Кишинёвском сельскохозяйственном институте, мама Лида работала в поликлинике.)
По тем временам частный автомобиль «Москвич» сам по себе был неслыханной редкостью, а когда из него, подкатившего к калитке детского сада, выбирался Вася, ряды простых детсадовцев охватывало нешуточное волнение.
Припоминая эти моменты, Василий Степанович усмехался. Просто удивительно, говорил он, всегда спрашивали одно и то же: Вася, твой папа шофёр? Нет, отвечал Вася, мой папа не шофёр. Почему же тогда ты приезжаешь на машине, недоумевали дети.
На взгляд самог
Это было последнее его чистое, незамутнённое современной переоценкой воспоминание.
Но по мере того как Василий Степанович начинал вспоминать о годах своей всё более взрослой, сознательной и ответственной жизни, появилось ощущение, что время от времени память заводит рассказчика туда, где он чувствует себя неловко: какие-то эпизоды биографии ему явно не хочется обнародовать, что-то из них он предпочёл бы пропустить, о чём-то умолчать.
Если дело доходило до некоторого события, которое, будучи прояснённым, изложенным в деталях, могло бы бросить на него тень, Кондрашов, запоздало это осознав, с головой нырял в чащобу бессмысленных восклицаний и междометий. Причём если прежде эти непролазные дебри образовывались сами собой как результат его искренних потуг вспомнить и сформулировать, то теперь он сознательно их продуцировал, используя как дымовую завесу.
Кроме того, если мы повторяли одно и то же (а делать это приходилось по уже известной причине: с первого раза понять ничего было нельзя), повторы отличались друг от друга: когда больше, когда меньше, то мелочами, а то вдруг и главный сюжет заметно менял очертания, и с каждым уточнением из тумана прожитого проступал всё более тщательно вылепленный, цельный и значительный образ мемуариста.
В итоговых версиях уже не было места ничему случайному, ничему такому, что могло бы показать автора в невыгодном свете, предоставить слушателю хотя бы формальный повод для неприятного изумления или даже упрёка. Всё здесь было нацелено на то, чтобы явить вершины, по которым шагала жизнь Кондрашова, уверенно и смело переступая с одной на другую, — так что финальные варианты некоторых частей его воспоминаний представляли собой прямо-таки высокохудожественные произведения.
Надо сказать, я знал по себе, что сознательное искажение прошлого не проходит бесследно. Когда работа по усовершенствованию фрагмента памяти завершена, новый её вариант встаёт на место прежнего — и замещает его без излишков и зазоров.
Разница была лишь в том, что Кондрашов перекраивал прошлое, чтобы лучше выглядеть в будущих мемуарах (кстати, забавно выходило, когда он норовил себе двадцатилетнему навязать свои нынешние воззрения), а я уродовал его в интересах литературной писанины. Ведь если описываешь нечто такое, что происходило