И тут грянул выстрел, женщины, зажимая уши руками, заголосили, комнату заволокло дымом, наступила зловещая тишина, и все устремили взгляд на отца невесты. Он поднял бутылочку из-под лимонада с красным бантом на горловине, потом ему сунули под нос кусок какой-то белой ткани, мать что-то крикнула и принялась бить себя кулаками по голове. Гости замерли на своих местах, кто усмехался ехидно, кто был растерян и смущен, белую ткань перекидывали из рук в руки, потом начался торг из-за какой-то земли, в комнату плотно набился народ, стало тесно и душно — не продохнуть. Позже Николин узнал, что́ именно приключилось на свадьбе, потому что молва скоро докатилась до поместья, но тогда он был ошарашен, подавлен и никак не мог взять в толк, как же после всех этих песен, шуток и смеха вдруг началась такая неразбериха и погасила все веселье, словно это градоносная туча вдруг набухла в ясном небе, обсыпала посевы ледяными камнями и во мгновение ока прижала их к земле. Было мучительно душно, кружилась голова, он хотел спросить Ивана Шибилева, что происходит, но заложника не было, исчезла куда-то и Мона. Он попытался встать и выйти, но позади и вокруг него люди стояли стеной, плотно прижатые друг к другу, точно сросшиеся. Он выбрался только к полуночи, вместе со всеми, вывел кабриолет со двора деда Мяуки и вернулся в поместье.
К его воспоминаниям об этой свадьбе и о знакомстве с Иваном Шибилевым непрерывно примешивался и образ дочери, как это бывает иногда при телефонных разговорах. Говоришь с кем-то по телефону, и вдруг прорезается незнакомый голос, исчезает и снова вплетается в разговор — сначала слабый и невнятный, потом все более сильный и ясный, пока не завладеет линией целиком, так что ты уже не слышишь своего собеседника. Так и сейчас мысль о дочери вытеснила из сознания Николина те далекие воспоминания — вытеснила, потому что была сильнее. Неделю назад, возвращаясь из овчарни домой, он встретил ее на улице в верхнем конце села. Она была в сером пальто с меховым воротником и какой-то лохматой шапке, в светло-желтых, почти белых сапожках. По этим сапожкам он ее и узнал, иначе они могли бы разминуться. Уже смеркалось, а она шла в темноте вдоль заборов настороженно и быстро, так что сапожки ее мелькали, как язычки пламени.
— Мела, это ты, доченька? — окликнул ее Николин, когда она почти уже прошла мимо.
— Я, — сказала она, останавливаясь, но не подходя к отцу.
Николин сам шагнул к ней навстречу.
— Добро пожаловать, доченька! Наконец-то приехала! А я гляжу — девушка идет, на Мелу мою смахивает, ну, думаю, верно, Мела и есть. Ты что ж мне не написала? Я бы встретил. Как ты ехала?
— На автобусе до Владимирова, а оттуда на попутке.
— Ты что ж, доченька, забыла, где наш дом? Мы в нижнем конце живем. Пойдем скорей, согреешься, а то ты небось промерзла.
Он протянул руку к ее чемоданчику, но она завела его за спину и, помолчав, ответила:
— Я сначала в другое место зайду.
— Куда ж ты пойдешь в темноте? Пошли сначала домой, согреешься, а потом уж выйдешь. Пошли, доченька!
Они шли по улице рядом, Николин не скрывал своей радости и начал ей рассказывать, как в последнее время он часто видит ее во сне, и вот пожалуйте — сон в руку. Спрашивал, останется ли она на праздники, где и кем работает, а девушка отвечала уклончиво и ускоряла шаг. На перекрестке она остановилась, взялась за чемоданчик обеими руками и повернула голову.
— Мне туда.
— Как же так, доченька? Сначала-то домой…
— Ну что ты спрашиваешь! — прервала она его, словно отодвигая с дороги какую-то помеху. — Сказано, у меня дело.
Она сделала несколько шагов, но остановилась, постояла спиной к нему, потом стала медленно поворачиваться. Ее лицо, затканное темной паутиной сумерек, казалось совершенно белым, а на месте глаз — черные провалы.
— Если уж ты так хочешь знать, куда я иду, я скажу тебе. Я иду к Ивану Шибилеву.
Слова ее хлестнули его по лицу, он закрыл глаза, а когда опомнился и захотел спросить, надолго ли она идет к Ивану Шибилеву, ее уже рядом не было. Она исчезла быстро и бесшумно, словно стала невидимкой или взлетела, как птица.