— Нет, для меня это слишком шикарно. Наверно, дорого просите, мех все-таки…
— …Что это, подушку продаете?
— Что ж, ничего не поделаешь. Ребятишки обойдутся и без подушки. Не такое время, чтобы на подушках спать.
— Гусиное перо?
— И, куда там! Соседка кур покупает, так иной раз даст мне немного перьев.
— Жесткая.
— Да, милая вы моя, какой же ей еще и быть, из куриных-то перьев? Ну, да нынче никому не мягко.
Старуха всеми силами пытается натянуть на маленького тщедушного мужичонку тесное пальто.
— Как раз! Смотрите, как сидит! Будто по мерке сшито!
— Да ведь мало!
— Нисколько не мало! Что ж вы хотите, чтоб оно, как мешок, висело?
— Юзек, подними руку!
— Только потихоньку!
— Не беспокойтесь. Снимай Юзек, никуда не годится. Узкое, короткое.
— Пальто хорошее, мужик маленько нескладный. Говорю вам, пальто что надо, — пытается убедить старуха, но те уже далеко.
Седая старушка держит в протянутой руке четки. Прохожие толкают ее, дрожащая рука опускается, она терпеливо снова подымает ее. Деревянные шарики с сухим звуком постукивают один о другой.
Дальше свален в кучу железный лом. Лезвие от кухонного ножа, погнутый металлический карниз, покрышка от спиртовки, ржавые гвозди, кочерга без ручки, сломанный молоток, замки, странные остатки чего-то, назначение чего невозможно определить.
Худенькая девочка крепко прижимает к груди две гипсовые статуэтки.
— Не отдашь?
— Не. Папаша приказали: злотый.
— Дурная, кто тебе даст злотый. Пятьдесят грошей. Это же деньги! Больше никто не даст. Нечего и стоять.
— Не…
— Не будь же упрямой! Будешь тут зря мерзнуть, а потом так и пойдешь с ними домой. Ну, получай пятьдесят грошей, видишь?
Углы маленького ротика опускаются вниз. Темные ресницы быстро вздрагивают.
— Нет… Папаша велел злотый, — беспомощно всхлипывает она.
— Не реви! Что ж это папаша тебя послал, не мог сам прийти?
— Не.
— На работе?
— Не.
— Болен, а?
— Болен. Ноги им придавило. Лежат.
— …Шоколадные бомбы! Всего десять грошей штука! Только у меня! Всюду пятнадцать, у меня десять!
— Шина? Это называется велосипедная шина? Это сплошная дыра, а не шина!
— Зальете резиной!
— Что залью? Это же сито, а не шина… Сколько просишь?
— …А не треснувшие?
— Новехонькие, послушайте, как звенят. Стаканчики, что твое золото. И как раз парочка!
Есть люди, выстаивающие здесь часами, и хоть бы один человек осведомился об их товаре. Со всех сторон слышны жаркие споры о цене, но покупают лишь изредка. Время от времени граммофонная пластинка, заношенный шарфик или томпаковая цепочка переходят из рук в руки. Но это почти что и все.
Руки стоящих вдоль тротуара женщин синеют все больше. Покорные глаза наливаются слезами. Человек с облысевшей кисточкой для бритья все еще блуждает в толпе. Зернышки четок постукивают, как и несколько часов тому назад.
Просторная площадь вопиет к небу об ужасающей человеческой нищете. Кричит во весь голос, бросает в хмурое небо свое чудовищное обвинение, набухшее слезами проклятие, мрачное проклятие обездоленных.
Здесь, в этом болотистом, грязном месте, как ядовитый цветок на трясине, всходит и распускается ледяная, неумолимая ненависть. Ей учатся, продавая свои шоколадные бомбы, шнурки для ботинок и пирожные — все эти Юзеки, Казеки, Антеки, или как там еще их при рождении окрестили.
Внезапное движение на тротуаре. Полицейский ведет оборванного подростка.
— Что случилось? Украл что-нибудь?
— Нет; патента не имеет, а торгует пирожными. Без оплаты патента торговать не полагается.
Нарваться на полицейского — это уж последнее дело. По пути треснет кулаком по башке или даст в зубы: таскайся, мол, с тобой, байстрюк проклятый. Да еще хорошо, ежели только допросят и составят протокол. Или и того лучше: дадут раза два по морде, чтобы ты, сопляк, запомнил, — и убирайся на все четыре стороны! Но вот если задержат, то в участке вши так и заедят.
Спят здесь на голых досках. Едят жиденький суп, вылавливая из него картошку пальцами, потому что ложек нет. Как знать? Вдруг арестованный возьмет да перепилит тупой ложкой оконные решетки, выскочит с третьего этажа, убьет ложкой надзирателя и часового у ворот и вырвется на свободу, в радостную вольную жизнь, с ночевками под мостом, куском сухого хлеба и матерной руганью. Так что лучше уж без ложки.
Потом переводят, наконец, в настоящую тюрьму. Сперва в цейхауз. Здесь отбирают подтяжки, шнурки для ботинок и галстуки, если у кого они есть. Затем к парикмахеру. Под резкое лязганье машинки падают клочья волос. На даровщинку, без издержек и хлопот, голова становится голой, как луна. Неприятно. Одежду в дезинфекцию! В баню! И, наконец, — в камеру. На третьем этаже, в бывшей монастырской мертвецкой, помещается «могила» — камера для малолетних.
Стрельчатые своды потолка. Высоко под ними зарешеченное оконце. У стены ворох сенников, которые складываются сюда на день.
Сидят за разное. Двенадцатилетний — за кражу часов. Восемнадцатилетний — за изнасилование девочки. Подросток — за поножовщину. И восьмилетний клоп — за стянутое с лотка пирожное. Детские лица — и лица преступников.