Она все сидит в сонном одеревенении, уже не разбирая отдельных слов, слыша лишь голос, который звучит точно издали, чужой и незнакомый. Лениво, туманно Веронка думает, что не двинется теперь отсюда, хоть бы ее палками гнали. Если хочет, пусть ее силой выносит. Нет, нет. Опять в раскаленную белизну большой дороги, в клубы врывающейся в рот пыли, опять передвигать опухшие, непослушные ноги — ни за что на свете!
— Ты что, оглохла? Не слышишь, что я говорю? Ишь, немая! А может, ясновельможной панне низко со мной разговаривать, я ведь женщина простая, в городах не бывала, не дослужилась до такого богачества, до такого барства, что вон даже пальцы из башмаков вылезли?
Веронка растерянно улыбается и мягко, медленно соскальзывает с низкой скамеечки на пол, падает в колышущуюся, безмолвную пропасть.
Дальше все улаживается как-то само собой.
А после отцовских похорон снова город.
— Жить можно, — доброжелательно разъясняет дворничиха, пытливо всматриваясь в светлые волосы и прозрачные глаза Веронки. Она рекомендует ей квартиру, растолковывает, как лучше устроиться.
И опять сенник в углу комнаты. Собственно только на день. Но если есть гость, то можно прийти и ночью. Тогда Бронка, старшая девочка хозяйки, — ей как раз пошел тринадцатый год, — неохотно поднимается. Сонно покачиваясь, ждет, когда снова можно будет лечь. Когда приходит живущий по соседству Людвик, она только отодвигается к стенке, ведь это знакомый. Чего там, много ли она места займет, маленькая, худенькая, всего ведь только тринадцатый год пошел.
Вот так-то и живется. Заработки не бог весть какие, а все же с голоду не умираешь. Кто-нибудь угостит стаканом чая, булкой с селедкой, а то и пивом. За квартиру тоже не слишком дерут. Уж очень гонятся хозяева за квартирантами. Оно и понятно, ведь, по правде сказать, удобств никаких, теснота, а жить на что-нибудь надо. Сам работал на оружейном заводе, глаза ему там выжгло, жена ходит по домам на поденщину, детей пятеро. Ну, пораскладывали сенники на полу, да и сдают углы. Под окном живет молодая пара с грудным ребенком. Дальше такой молодой, высокий — этот торгует на улице зеркальцами и шнурками для ботинок. У печки — нищий с женой; этим даже не плохо живется, только вечно дерутся, сам-то пьянчужка, всякий грош готов в кабак снести. Ну, и Веронка. Но для нее уже отдельного сенника не хватило. Да она в нем и не нуждается. Ведь днем все расходятся, одни детишки шумят, но она и не слышит. До сумерек можно выспаться.
А в сумерки на улицу. Сперва часто бывали неприятности, но теперь она уже все знает. Главное — не лезть на людные улицы, там ходят только те, что в шляпках, такую и не узнаешь, кто она такая. И не туда, где у какой-нибудь постоянное место, а то сразу скандал. А в остальном — как все, так и она. Научиться не трудно.
Взад и вперед, взад и вперед по переулку. Приостановиться — и дальше. Знать, где какое место. Хотя хороших мест все меньше. Чем сильнее нищета, тем больше конкуренция.
Их полно. Повсюду. Сидят за столиками ресторанов и кафе. Медленно прихлебывают черный кофе или тянут сквозь соломинку содовую воду. Если официант знакомый, можно обойтись и без этого. Долгим взглядом усталых глаз осматривают столики. Иной раз официант подаст знак, что можно присесть к столику. Иной раз гость и сам подойдет. И сразу по тому, что он закажет, видно, на что можно рассчитывать. Водка и закуски или пиво. Пить надо, если и не хочется. Как же, нельзя же зря сидеть. А чтобы кто спросил, чего тебе хочется, это уж редко. Приходится улыбаться и лить это холодное пивище в голодный желудок. И хотя это только пиво, голова сразу кружится. А потом уже все безразлично. Известно, времена тяжелые, фраеров все меньше. Всякий только и глядит, как бы поменьше дать и побольше взять.
Но этим еще хорошо. У некоторых и шубка есть, вытертая, облезшая, а все же шубка. Такая всегда что-нибудь и наличными получит, а уж если за одно угощенье, так за хорошее.
Подальше, в боковых улицах, уж не то. Там уже рваные туфли, платьишко еще туда-сюда, а под ним — одни, прости господи, лохмотья. И так, чем дальше, тем хуже, до самого конца города.
Ночь шелестит тихими шагами, озирается тысячью глаз. Протаптывает тротуары, каменные плиты, гладкий асфальт и кругляшки булыжников. Окликает молящим шепотом, задорным возгласом, коротким смешком, назойливыми, плаксивыми уговорами. Кутается в волочащееся по грязи шелковое платье, в деревенскую запаску, в синюю плиссированную юбчонку, в черную шаль, в шерстяной платок. Поблескивает заштопанными шелковыми чулками, белыми носками, голыми икрами. Прячется в углубления стен от секущего дождя, от снежной вьюги, от дующего в глаза резкого, осеннего ветра. Появляется, исчезает, рассеивается, сбивается в кучки, бежит торопливыми, мелкими шажками. Пульсирует тайной жизнью на каждой улице.
Или вдруг вся напрягается от пронзительного, пронесшегося откуда-то шепота: «Облава».