Читаем Облик дня полностью

Наталка с трудом находит дверную ручку. Низкая дверь распахивается. Изнутри теплый, кислый запах мокрых пеленок.

Маленькая комнатенка. Кухонная печь выпячивает брюхо до самой середины комнаты. Под окном сапожная мастерская, обрезки кожи, банка с клеем, рассыпавшиеся деревянные шпильки. Узкая, прикрытая зеленым покрывалом кровать и детская коляска. Негде пошевельнуться. На единственном свободном местечке на полу сидит женщина. Непричесанные волосы в беспорядке, лицо закрыто руками. Хрупкие плечи сотрясаются от неудержимых рыданий.

У Наталки сердце сжимается.

— Что случилось? О чем вы плачете?

— О боже, боже, боже!

Она осторожно кладет руку на плечо женщины. Сквозь плохонький ситчик ясно ощущает, до чего исхудало это плечо.

— Не плачьте. Что случилось?

Та отнимает руки от глаз. Бледное, страдальческое лицо.

— Была у адвоката… Через неделю ведь суд…

— Так чего же вы плачете? Что он сказал?

— Ничего, ничего, боже мой! Велел заплатить шестьдесят злотых. А откуда мне взять? Откуда? Было у меня девять, так он велел оставить их и занять где-нибудь остальные, а это все, что у меня было. Всех соседей обошла, никто не может дать. Как же его теперь оставить без помощи, без адвоката?

Худые пальцы судорожно сжимаются. В пергаментных губах ни кровинки.

— Не плачьте, адвокат у него будет, — тихо говорит Наталка.

Из коляски слышится писк ребенка.

— Сколько ей?

— Уже пять месяцев, а вот какая маленькая. Что ж делать, — говорит она со вздохом, завертывая в чистую пеленку желтое, увядшее тельце. — Чем мне ее кормить, когда сама едва на ногах держишься? А теперь вот еще…

Голос снова прерывается от рыдания. Губки ребенка жадно ловят высохшую грудь.

Со двора доносится кашель.

— Это Сташек?

— Сташек. Третий месяц уж так кашляет.

— У врача были?

— Была, — жестко отвечает женщина.

— Что ж, неужели ничего не посоветовал?

— Советовал, советовал, как же! Хорошее питание, светлая комната, удобства. Нас в этой каморке четверо да жилец, сапожник, — пятый. И то, наверно, скоро выселят, за квартиру уже три месяца не плачено. Вот и будет у него светлая комната под открытым небом!

Наталка отправляется дальше. Подвальные комнаты, чердаки, смрадные закоулки, прогнившие полы, протекающие потолки.

…Простое, крестьянское, грубо вытесанное лицо. Уголком черного платка она отирает слезы.

— Ведь единственный сын. Моего-то на войне убили, так он теперь мой кормилец, мой сынок, мое все, — шепчет она, улыбаясь сквозь слезы. — Такой мальчик! Такой добрый, милый мальчик! Я не о себе плачу, Натальця, я говорю: за правое дело сидит, за меня, за всех нас. Да что я тебе буду говорить, сама лучше меня знаешь. За правое дело сидит. Ну только так мне его жалко, так жалко! Такой добрый, такой любящий. — По морщинкам текут слезы. — Кабы я могла вместо него отсидеть! Но уж пусть, ведь за правое дело!

Над лужицами пригородной улицы окрашенный в голубую краску сельский домик. В сенях несколько дверей.

— Где здесь живет такой-то?

— Вон там, та дверь, только его дома нет. Посадили. Одни женщины дома.

— Ребенку всего две недели, — ведь и года нет, как поженились, а тут хоть клади зубы на полку! Собрать разве всю семью да в Вислу!

— Оставьте, мама, успокойтесь, — мягко говорит хорошенькая молодая женщина.

— Успокоиться? Уж на что спокойней, даже и огонь в печке не беспокоит, потому как нет его. Мы уж и забор сожгли. Теперь разве за табуретки приняться…

— Не причитайте, мама. Через неделю суд. Вернется.

— Как же, вернется!

— Вернется. Он же ничего дурного не делал. А потребовать свое всякому разрешается.

С тяжелым сердцем возвращаясь домой, Наталка думает о том, как странно прозвучало это слово «разрешается». Потому что всем им, обитателям подвалов и чердаков, разрешается только одно — изо дня в день умирать с голоду, изо дня в день смотреть на все бледнеющие личики детей, слышать все более тихий плач в колыбелях. Им разрешается одно — молчаливо умирать. Сотни лет учили их этому, учили школа, армия, церковь, внушали работодатель, учитель, ксендз.

— И все же не научили! — говорит себе Наталка, пробираясь по вязкой грязи. — В любой из этих лачуг живет бунт. Иной раз бунт бессильный, растворяющийся в слезах, но чаще — стискивающий кулаки, жесткие, беспощадные кулаки угнетенного, замученного человека.

Арестовали и Анатоля. Как раз в тот день, когда заканчивалась победоносная забастовка.

Сквозь густую проволочную сетку смотрит Наталка на него. Коротко остриженная голова. Как странно она выглядит без золотых волос. Слезы подступают к горлу. С этой стороны проволочной сетки — улыбка.

— Наталка!

— Нет, нет, я уже ничего.

— Была, где я говорил?

— Была.

— Не забудь, еще…

— Хорошо.

— Да постарайся…

— Ну конечно, Анатоль.

Одно, другое, третье, еще то-то, еще то-то. Тысячи дел. Ох, этот далекий Анатоль, вечно поглощенный мыслями о других. Маленькое сердце мучительно сжимается от чувства собственной слабости. Маленькое, покорное сердце.

Теплый взгляд голубых глаз.

— Ну, будь же умницей, храбрись, цыпленок. Это же пустяки!

Перейти на страницу:

Похожие книги