Часу во втором хозяйка из-за двери спросила, не хочет ли он закусить: у них пекли ватрушки. Подали ватрушки и рюмку смородиновой водки.
Волнение Ильи Ильича немного успокоилось, и на него нашла только тупая задумчивость, в которой он пробыл почти до обеда.
После обеда, лишь только было он, лежа на диване, начал кивать головой, одолеваемый дремотой, дверь из хозяйской половины отворилась, и оттуда появилась Агафья Матвеевна с двумя пирамидами чулок в обеих руках.
Она положила их на два стула, а Обломов вскочил и предложил ей самой третий, но она не села; это было не в ее привычках: она вечно на ногах, вечно в заботе и в движении.
— Вот я разобрала сегодня ваши чулки, — сказала она, — пятьдесят пять пар, да почти всё худые…
— Какие же вы добрые! — говорил Обломов, подходя к ней и взяв ее шутливо слегка за локти.
Она усмехнулась.
— Что вы беспокоитесь? Мне, право, совестно.
— Ничего, наше дело хозяйское: у вас некому разбирать, а мне в охоту, — продолжала она. — Вот тут двадцать пар совсем не годятся: их уж и штопать не стоит.
— Не надо, бросьте все, пожалуйста! что вы занимаетесь этой дрянью. Можно новые купить…
— Как бросить, зачем? Вот эти можно все надвязать, — и она начала живо отсчитывать чулки.
— Да сядьте, пожалуйста; что вы стоите? — предлагал он ей.
— Нет, покорнейше благодарю; некогда покладываться, — отвечала она, уклоняясь опять от стула. — Сегодня стирка у нас; надо все белье приготовить.
— Вы чудо, а не хозяйка! — говорил он, останавливая глаза на ее горле и на груди.
Она усмехнулась.
— Так как же, — спросила она, — надвязать чулки-то? Я бумаги и ниток закажу. Нам старуха из деревни носит, а здесь не стоит покупать: все гниль.
— Если вы так добры, сделайте одолжение, — говорил Обломов, — только мне, право, совестно, что вы хлопочете.
— Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти бабушке дам; завтра золовка придет гостить; по вечерам нечего будет делать, и надвяжем. У меня Маша уж начинает вязать, только спицы все выдергивает: большие, не по рукам.
— Ужели и Маша привыкает? — спросил Обломов.
— Ей-богу, правда.
— Не знаю, как и благодарить вас, — говорил Обломов, глядя на нее с таким же удовольствием, с каким утром смотрел на горячую ватрушку. — Очень, очень благодарен вам и в долгу не останусь, особенно у Маши: шелковых платьев накуплю ей, как куколку одену.
— Что вы? Что за благодарность? Куда ей шелковые платья? Ей и ситцевых не напасешься; так вот на ней все и горит, особенно башмаки: не успеваем на рынке покупать.
Она встала и взяла чулки.
— Куда ж вы торопитесь? — говорил он. — Посидите, я не занят.
— В другое время когда-нибудь, в праздник; и вы к нам, милости просим, кофе кушать. А теперь стирка: я пойду посмотрю, что Акулина, начала ли?..
— Ну, бог с вами, не смею задерживать, — сказал Обломов, глядя ей вслед в спину и на локти.
— Еще я халат ваш достала из чулана, — продолжала она, — его можно починить и вымыть: материя такая славная! Он долго прослужит.
— Напрасно! Я его не ношу больше, я отстал, он мне не нужен.
— Ну, все равно, пусть вымоют: может быть, наденете когда-нибудь… к свадьбе! — досказала она, усмехаясь и захлопывая дверь.
У него вдруг и сон отлетел, и уши навострились, и глаза он вытаращил.
— И она знает — все! — сказал он, опускаясь на приготовленный ей стул. — О Захар, Захар!
Опять полились на Захара «жалкие» слова, опять Анисья заговорила носом, что «она в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что в разговорах с ней даже помину не было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ со стены, что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, а разумела какую-нибудь другую невесту…».
И много говорила Анисья, так что Илья Ильич замахал рукой. Захар попробовал было на другой день попроситься в старый дом, в Гороховую, в гости сходить. Так Обломов таких гостей задал ему, что он насилу ноги унес.
— Там еще не знают, так надо распустить клевету. Дома сиди! — прибавил Обломов грозно.
Прошла среда. В четверг Обломов получил опять по городской почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она писала, что проплакала целый вечер и почти не спала ночь.
— Плачет, не спит этот ангел! — восклицал Обломов. — Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?
Он с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил на улицу и все доискивался нормы жизни, такого существования, которое было бы и исполнено содержания, и текло бы тихо, день за днем, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной мирно-хлопотливой жизни. Ему не хотелось воображать ее широкой, шумно несущейся рекой, с кипучими волнами, как воображал ее Штольц.
— Это болезнь, — говорил Обломов, — горячка, скаканье с порогами, с прорывами плотин, с наводнениями.