— Эх, ты! Строчила! — презрительно замечал Василий Гаврилович, но, всё-таки, протягивал руку.
Агринцев возмущался.
— А ты? Эскулап!
Доктор задумывался и долго глядел на приятеля молча и задумчиво.
— Неправильно! — наконец заявлял он. — Параллель неверна. Твой труд можно оценить только кредитками, мой — результатами.
Семён Александрович пожимал плечами.
— Результатами! — насмешливо повторял он. — А зачем ты отказываешься от практики, когда она сама лезет тебе в руки? Это глупо.
— Ты отчего сам не пишешь по кухням письма к родственникам, или не сочиняешь прошений по гривеннику за штуку?
— Но что тут общего?
— Много. Чем же письма к родственникам — не литература? Во всяком случае писание писем имеет большее отношение к литературе, чем лечение нервных праздных баб — к медицине. Наконец, иное письмо или прошение — куда нужнее иного докторского визита. Ты не пожелаешь тратить свой талант на письма — я не хочу терять время на практику. И это именно оттого, что я не глуп и цену себе знаю.
И не теряя времени на практику, доктор приглашал в свою более чем скромную приёмную целую толпу всякой бедноты и возился с ними безвозмездно.
Агринцев как-то застал его во время такого приёма.
— Благодетельствуешь? — слегка иронизируя, чтобы подразнить доктора, спросил он.
— Да ничуть! — рассердился тот. — Это та же наука. Я бы рассказал тебе, какие здесь экземплярчики любопытные попадаются. Я бы сам заплатил! А если какой и попроще проскользнёт, так Бог с ним! от меня не убудет.
Агринцев уважал Рачаева за его несомненную талантливость, а его откровенность и искренность забавляли его и успокоительно действовали на его нервы.
Он даже слегка обрадовался, когда, вскоре после похорон Зины, доктор вошёл в его кабинет и, по обыкновению не здороваясь, сел против него на кресло.
— Я зашёл предложить тебе одну комбинацию, — заговорил он. — Я еду на несколько дней в Крым; везу одну больную, которая не решается пуститься в путь без меня. Я пошёл на это условие, потому что я могу попутно устроить одно дело… подковать одного богатого купчину, который обещал солидный куш в пользу санатории, в случае если его сынок поправится в Крыму. Словом, безразлично, зачем бы я ни ехал, но я хочу, чтобы ты ехал со мной.
— Зачем это нужно? — спросил Агринцев.
— Тебе это будет полезно. О деньгах не беспокойся. На этот раз они у меня есть.
— Нет, я не поеду! — решительно сказал Семён Александрович. — И я откровенно скажу тебе, Василий Гаврилович… Тебя это удивит, возмутит, может быть… Но я тебе откровенно скажу: меня очень тяготят заботы о моей особе. Мать, Вера, Екатерина Петровна — все заботятся, тревожатся, ходят около меня на цыпочках, подслушивают у моих дверей. Все вы думаете, что я убит горем, что я несчастлив свыше меры, и если бы я стал возражать, меня бы сочли за помешанного или за лгуна. Но пойми хотя ты, что я не нуждаюсь ни в чьём уходе, что мне стыдно… стыдно за себя…
Он вскочил и начал ходить по комнате.
— Видишь ли ты, — продолжал он, — я лежу здесь уже несколько дней, лежу и думаю. Сперва я удивлялся своему спокойствию, своему равнодушию… Я обвинял себя в бессердечии, в том, что я никогда не любил жену… Теперь я начинаю смутно понимать правду. Я мог бы, понимаешь да, я мог бы чувствовать себя несчастным в той мере, в какой вы все, окружающие, считаете это нужным в моем положении, но мой анализ ещё сильнее моего воображения, моих нервов. Анализ — это сознание. Я не могу слышать пения, музыки, я ужасаюсь, когда представляю себе мёртвое лицо Зины, я слышу её голос по ночам. Другому этого было бы совершенно достаточно, чтобы вообразить себя глубоко огорчённым. Я сознаю в этих ощущениях только внешние проявления нервной системы, и я прихожу к заключению, что настоящего, душевного горя — у меня нет! Отчего нет? Существует ли оно вообще? Существуют ли вообще те высокие понятия, которые мы так звонко определяем словами: душа, любовь, правда? Есть ли в нас, кроме физической жизни, та духовная жизнь, о которой мы так много толкуем?
Рачаев долго молчал.
— Я не понимаю, чего ты требуешь? — наконец сказал он. — Если у кошки отнимут котят и забросят их, она долго ищет их и выражает свою тоску мяуканьем. У кошки это состояние называется инстинктом, у человека — горем. Если ты сам признаешь, что у тебя сильно расстроены нервы, надо лечить их, а лучше всего предпринять путешествие.
— Как это всё просто! — с горечью воскликнул Агринцев. — Ты упёрся на своей чисто-материальной точке зрения и не хочешь видеть ничего дальше. А я, — прибавил он и вдруг остановился среди комнаты и провёл рукой по глазам, — я… мне кажется, что я долго был слеп, и вот глаза мои открываются, и я начинаю различать всё такое странное и необычное…
Он стоял неподвижно и глядел перед собой остановившимся, расширенным взглядом.
— Так едем, что ли? — спросил доктор.
Агринцев слабо усмехнулся и покачал головой.
— Нет, оставь меня! — тихо сказал он. — И знай, я жалею, что сказал тебе то, что сказал.