О, этот "особый словарь", "особый язык", недоступные для "непосвященных". Стихотворец Ю. Кублановский, говоря о "простоватой, прямой, местами нравоучительной поэзии" Твардовского, добавляет, что он вряд ли задумывался над секретом "с двойным и тройным дном лирической речи". Что для самого Кублановского означает секрет "лирического дна", видно из таких его виршей: "Я тогда пред Богом выступлю, попрошусь к нему на дно". Зато стихотворцев советского периода этот знаток "дна" глумливо помещает в "советский поэтический зоопарк" (журнал "Новый мир", 2002, № 7). Отправной точкой для этого "зоопарка" послужил приводимый Кублановским рассказ Д.Галковского о книгах советских авторов, "связанных с отцовской жизнью, такой же, в общем, никчемной и всем мешавшей". Отец Галковского собирал библиотеку советской поэзии, после его смерти сын, перебирая сотни сборников, стал "вырывать для смеха наиболее понравившееся". Кипа вырванных листков составила антологию, названную Потрошителем "утко-речь". То есть говорить так, как "крякает утка", "без включения мозга". Это "кряканье" Кублановский называет "продукцией Иванов бездомных".
Мне вспоминается разговор с Вадимом Кожиновым о вышеупомянутом Потрошителе. В январе 1993 года в группе московских литераторов мы были с ним в Вологде, и вот, сидя в ресторане за одним столом, я спросил у него, читал ли он, как распоясался его протеже (т.е. Галковский), требуя высечь Белова, других "деревенщиков", как крепостных. "Вот его-то и надо высечь, смердяковца!" - возмущался я. Вадим Валерианович написал что-то хвалебное об этом авторе, и ему, конечно, неприятны были мои слова, но он в ответ как-то смущенно улыбался, ничего не говоря (я не раз замечал в нем эту трогательную для меня внутреннюю деликатность в "горячем" споре). Такие, как Галковский, говорят и пишут, конечно, "с включением мозга", более того, под их черепной коробкой не просто извилины, а сплошная мозговая опухоль, без единого, впрочем, живого, духовного участка, дающего жизнь мысли, чувству (к тому же этим мозговикам даже не ведомо, что средоточие духовности, высшего сознания - не их надменный мозг, а нечто иное, им не совсем понятное - сердце). Но все это не мешает им кичиться своим мозгом и считать "Иванов бездомных" безмозглыми дураками.
И достается даже нашим гениям. Вот как разглагольствует о Сергее Есенине тот же Кублановский: "У Есенина непозволительно много неряшливого и необязательного. Есенин дал "код" легиону стихотворцев, особенно провинциальных". (Интервью в газете "День литературы", 2003, №6). Что тут можно сказать? Когда человек понимает, любит поэзию, обладает культурой, он благоговеет перед тем, что в поэзии от Бога, так Пастернак, сам большой поэт, писал: "Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую мы зовем высшим моцартовским началом, моцартовской стихией". Пастернак сознавал недостижимость для себя этого "моцартовского начала", к которому он так стремился со второй половины своей творческой жизни. Есенин с его пронзительной искренностью затрагивает самые заветные струны русской души, выводит нас в стихию русской жизни с ее светлыми и трагическими сторонами, своим интуитивным прозрением подводит нас к тайнам бытия. Есенин стал проявителем в нас генов русскости, по степени любви к нему народа он может быть сравним только с Пушкиным.
И кто же тот "ряшливый", который так чванливо обвиняет великого русского поэта в "неряшливости"? Прочитав большой сборник Кублановского, я вспомнил такую строчку из "рождественских стихов" его друга Бродского: "Таков механизм Рождества". И то же самое здесь- о чем бы ни писал "ряшливый" - о "лирическом" ли, историческом, политическом и т.д. - все расчетливо "сделано", "подогнано", рассмотрено со всех сторон, нет ли прорех, приглажено и - механизм готов. Где же пресловутое "двойное, тройное дно лирической речи" в таких, к примеру, типичных для него стихах:
И это - из "лучших стихов", опубликованных в "Антологии русского лиризма" (т. 2, 2002 г.)
Двойное дно, конечно, есть: вроде бы не чужд интереса к истории России, но тотчас же ощетинивается против "державных амбиций", которые для него связаны с "параноиком Сталиным".
Наградив недавно Кублановского своей гулаговской премией, Солженицын расхвалил его "упругость стиха, смелость метафор, живейшее ощущение русского языка". Думается, что так может сказать только человек, сам отвыкший после американской жизни писать по-русски, угощающий ныне здешних читателей языковыми мутациями (о чем я подробно писал в свое время) Более объективными, пожалуй, здесь показались бы слова Бабеля в его рассказике "Ги де Мопассан": "Бендерская писала утомительно правильно, безжизненно и развязно - так, как писали раньше евреи на русском языке". И не только "раньше". И не всегда "правильно".