— Вот, начинаешь думать! Правильно. Потому что понимаешь: нам ты все равно все расскажешь, а подельники твои допроса не допустят — перед первым же и порешат. Слышал я краем уха, будто начальник областного РУОПа Карпухин самолично с тобой потолковать хочет. Ему-то ты все расскажешь?
По тому, как часто-часто задышал Рачинский, как напряглось, подобралось его исхудавшее тело под тонким больничным одеялом, Рыбаков понял: насторожился!
— Нечего… мне… рассказывать, — вырвалось из потрескавшихся губ.
В палату заглянул Плужников, Рыбаков постучал по циферблату наручных часов и поднял указательный палец, что означало: «Еще буквально одну минуту!»
— Ну, так уж и нечего! — заговорил опер, когда они снова остались вдвоем. — Кто тебя на работу в «Коммерсбанк» устроил, например?
— В газете объявление прочитал.
— Нет, Стас. Не помещали объявления. Гаврюшин тебя устроил, Леон Данилович из АТП «Дальрейса».
— Какой еще…
— Ладно, брось! Тот самый, с которым ты в автотранспортной колонне в восемьдесят девятом познакомился. Он тебя через Юшкова Виктора Васильевича, сотрудника отдела безопасности банка, и сосватал. Когда ты из кичмана вышел и лапу сосал.
— Фуфло! — презрительно процедил Рачинский сквозь плотно сжатые зубы. Его влажное от пота лицо исказила гримаса боли. — Никакого Гаврюшкина я не знаю. Букельский меня устроил. Кобылкина в быткомбинате работала, где его жена начальницей, в речном порту.
Уловка сработала. Опер с самого начала чувствовал, что отставной полковник врет, но теперь его интересовало не это.
— Ладно, Рачинский… — вздохнул старлей, — он же Рачок… он же Таксист… я и без тебя, как видишь, знаю достаточно. Меня интересует Кных. Интересует, потому что у меня к нему личное дело имеется. Привет ему хочу передать от Большакова Афанасия Тихоновича, тебе больше известного по кличке Опанас. Так что, сговоримся? — Рыбаков наклонился к самому уху раненого. — Пока мы тут одни?
Не то он переиграл, не то Рачинский тоже подумал о «жучке», но у бандита хватило ума не идти на разговор.
— Путаешь меня с кем-то, начальник, — ответствовал Рачок-Таксист. — Знать не знаю ни о каком Опанасе и Кныха ни разу в глаза не видел. — Он вдруг рванулся, привстал, превозмогая боль, и громко позвал: — Сестра!.. Эй!.. Уберите от меня этого!.. Больно!!. Укол дава-ай!.. А-аа!.. — Раненый обхватил обеими руками свою чалму и рухнул как подкошенный.
Рыбаков сунул ему под подушку заранее заготовленный листок с телефоном.
— Ну, смотри, артист. Вспомнишь что — тут тебе телефончик, по которому меня найти можно.
В дверях он столкнулся с сестрой, которая катила установку для переливания. За ней по коридору спешил Плужников. Рыбаков кивнул ему и зашагал к лестнице, на ходу снимая мятый халат.
Он понимал, что своим визитом вызвал огонь на себя, однако другого пути не видел. Теперь оставалось только ждать.
23
Белый-белый снег. Заросли промерзшего кустарника: любовно прописанные ветки скрещиваются, ломаются под натиском ветра, звенят от мороза. Вот-вот стемнеет, уже проклевывается месяц в дымке причудливых облаков. За пролеском, сколько видит глаз, простирается заснеженное поле, чем-то похожее на дюны. Нет через него пути: нет горизонта, поле сливается с мраморным безжизненным небом, образовывает единое замкнутое пространство, продуманно подчеркнутое круглой рамочкой. Там, за сплетением ветвей, будто за колючей проволокой, на пеньке сидит согбенный человек — спиной сидит, лица нет, как нет пути ни вперед, ни назад. Наверное, он замерзает. Эту маленькую фигурку безумно, щемяще жаль, ее хочется перенести на теплую ладонь и вынести из беды, из безжалостного, бесконечного мира, такого холодного, пустынного, бездушного… И оттого, что нет лица, оттого, что в сумерки каждому кажется, будто это он, будто сумерки и холод больно сжимают его в объятиях, и остается только сесть и умереть.
Миниатюра так и называлась: «Отчаяние». Она висела на грязновато-желтой кафельной стене подземного перехода. Рядом были еще картины: лодка в половодье, собака у ног читающей девушки (девушка казалась маленькой, а собака большой и алчной), памятник, облюбованный воронами…
Рядом играл на флейте долговязый очкарик, сидел в инвалидной коляске мальчонка без ног, торговала самодельными леденцами бабка. Какой-то тщедушный человечек неопределенного возраста с козлиной бородкой и в шапке пирожком а-ля «Никита-кукурузник», в третий раз задержался у картин, остановил взгляд на них.
— Ваша, что ли? — спросил он у продрогшего парня в нейлоновой куртке.
— А то чья ж? — безразлично ответил тот. За целый день ему задавали этот вопрос бессчетно, но никто не купил.
— В руки можно взять?
— Берите, не в музее.
Мужчина снял перчатки, взял картину и поднес к тусклому люминесцентному светильнику.
— Талантливо. Н-да, талантливо, — тряхнул бородкой ценитель и с прищуром посмотрел на художника. — Сколько хотите?