Оборотень, только что вернувшийся в человеческое обличье, в поисках еды, попадает в мясной отдел супермаркета…
Фантастика / Ужасы / Ужасы и мистика18+Лес Дэниэлс
Оборотень
У него не было имени (у волков вообще редко бывают имена), да и особой памяти тоже. А если он и вспоминал что-либо, то не холодный, острый лесной воздух, щекочущий ноздри, и не мускусную вонь перепуганной добычи — зачем вспоминать то, что и без того чуешь так часто? В воспоминаниях витали странные запахи: запах паленого мяса, запах обугленной плоти и поджаренной крови, запах существ, запертых в катящихся железных ящиках, — и каждый запах выблевывал жуткие пары зловония, облако за облаком, вытесняя сладкую, пряную свежесть. Эти запахи преследовали его, запахи и видения: образы бледных, безволосых тварей, бредущих пошатываясь, с трудом переставляя жирные задние ноги, с передними лапами, закутанными в высохшие шкуры, содранные с других животных. Эти твари были чудовищны, как и их празднества в душных деревянных коробках, которые не двигались, где нечем было дышать, кроме дыма курящихся дурнопахнущих трав и вони гниющих плодов и зерна. В ящиках выли, но вой этот исходил из ящиков поменьше — вой, заглушаемый скрежетом молний, застрявших в железной проволоке, и шумом мечущегося в сухих тростниках ветра.
Ему снилось все это, когда луна становилась полной, и если бы он мог, то рассказал бы об этих снах своим товарищам по стае. И все же он был благодарен, что не обладает даром речи, порой задумываясь, откуда ему вообще известно о существовании слов. Речь, слова — сами эти понятия принадлежали снам.
Он спал в логове со своей самкой и ее щенками; он спаривался с ней, когда ее запах призывал его; и все же в дреме ему мерещились белые бедра, пахнущие мятой или даже клубникой. Тогда им овладевал ужас. Он дрожал и выл, выл все отчаяннее, оттого что его крошечный передний мозг твердо знал ту малую, но непреложную истину, которую способен был вместить: когда свет в небе делается круглым, он обращается в человека.
Волк коротко заскулил и прижался к отдающей плесенью шкуре своей самки, размышляя, не были ли обрывками тревожного сна ее красота и его собственная грубоватая похоть. А еще думая о том, в каком же, собственно, мире находится он сам.