А он — вроде профессор, такой важный человек — он ведь мог меня выставить, а вместо этого все объяснил, успокоил: он понял, что да — ребенок в реанимации, мамочка в стрессовом состоянии… Он сказал мне: вы молодец, не побоялись ребенка взять, через всю страну… Спросил, кто нам делал первую операцию — вот когда двое суток нам было. В Сызрани. Я фамилию доктора назвала. А профессор мне говорит: это мой ученик! Он говорит мне, теперь таких нет днем с огнем. Потому что эти вот операции на кишечнике — самые сложные, даже сложней, чем на сердце: нужно всё вымыть, прочистить... Он говорит: мне теперь даже дело свое некому передать, потому что никто не хочет этим всем заниматься.
Профессор Щетинин.
Фамилию помню. И на лицо его помню. Сейчас мне бы очень хотелось поехать, снова на него посмотреть, показать своего сына… Вот какие бывают врачи. Это хорошо, что они есть. Иначе бы Тёмки моего не было.
И еще что запомнилось: когда меня пустили к ребенку в реанимацию — а у него раньше был огро-омный живот — и вдруг этого живота нет, и вот так ребра видно! Животик пустой!
И потом, когда мы вернулись в Северобайкальск — дома рубашка была, пуговицы не застегивались — первым делом дома надели эту рубашку: застегиваются пуговки!
Теперь сынок у меня большой, взрослый, ему двадцать четыре года. Красивый, высокий… Здоров.
Вот моя история.
37. Закат
Без пятнадцати пять солнце село за горную цепь Низенкетте. Небо на западе расцвело, стало нежным, горячим и выпуклым — а на востоке погасло.
Долина лежала вся в светлых туманах. Восток оцепенел. Три горы — Эйгер, Мюнх и Юнгфрау — начали постепенно врастать в потускневшее лунное небо.
Федя стоял перед высоким окном, смотрел на закат. Он ощущал какое-то нравственное давление, как будто эта красота чего-то требовала от него.
— Ты знаешь, — проговорил он торжественно, — о чем я хотел бы тебе сказать в эту минуту… Она пройдет. Но мне хотелось бы, чтобы мы вместе запомнили — полосу от самолета, закат… Чтобы это в нас сохранилось. Даже если сейчас ты со мной не согласишься, просто оставь пока, опусти на дно души…
Федя чувствовал, что Леля его внимательно слушает, но не смотрел на нее.
Вся сцена — волнующая картина, пейзаж; возвышенная речь, сопровождаемая чьим-то пристальным вниманием, — все это напоминало что-то прочитанное или виденное в кино.
— Я хочу сказать о реальности рая.
Я понимаю: вся эта тема может уже вызывать раздражение. Будто я фантазирую про какой-то забытый миф…
Но в том-то и дело, что рай — это наша подлинная реальность! она настолько близка… ближе кожи… Она в самом центре сердца… — и в центре памяти!
В центре памяти — потому что каждый из нас был младенцем. А каждый младенец, в сущности — тот же Адам...
Федя чувствовал себя так, как, наверное, чувствовала себя Лёля на своей planche а neige{16}
— мысль скользила, слова находились легко:— Младенец не знает границы своего «я» — и само понятие «я» ему чуждо. Младенец не знает, где «я» заканчивается и начинается что-то «другое»: мать, одеяло… «Мое я» и «Весь мир» для него — совершенно одно и то же…
Я слушал лекции о примитивных народах, о ритуалах: когда охотник танцует охотничий танец и надевает рога антилопы — он сам становится антилопой. Нет современного отношения между «субъектом-охотником» и «объектом-добычей», наоборот: становясь антилопой, он думает как антилопа, чувствует как антилопа, знает, куда побежит антилопа; он полностью на ее волне: точно так, как Адам! который мгновенно настраивался на укромность и малость и «мышкость»: его душа принимала сигнал в этом диапазоне — и в то же время он был способен услышать «слоновость» как мощный, громкий, тяжелый сигнал…
Тут Федя увидел воочию, будто бы и ему самому внешний мир «отозвался»: слабый розовый отсвет, до сих пор незаметно лежавший на западном склоне Юнгфрау и тлевший в нескольких прорезях Мюнха, вдруг начал набирать силу.
Это было тем более поразительно, что солнце зашло почти уже полчаса назад, и небо вокруг трех знаменитых гор, и сами эти горы давным-давно потускнели и посерели. Вероятно, последние солнечные лучи пробились сквозь не видимую отсюда расселину или долину.
Быстро — с каждой секундой — розовое мерцание раскалялось, оно подожгло и Эйгер, и вот уже все три горы ярко пылали на фоне серого неба неправдоподобным огнем!