Идея действительно феноменальная. Она обеспечит мероприятиями наш научный мирок лет на десять вперед. Причем поскольку это все значимые, содержательные, бесспорно юбилейные даты, то и подсветка в прессе, скорее всего, тоже будет на высоте. К тому же, хотя об этом Борис предпочитает скромно молчать, но та научная группа, которая данное мероприятие поведет, окажется в самом центре международного исторического сообщества. Войдет, если можно так выразиться, в иерархический топ.
В общем, институт наш сильно перевозбужден. Никто, по-моему, не работает, все лихорадочно размышляют – как бы побыстрее и поудобнее усесться в этот блестящий экспресс. Забыты прежние разногласия. Опасные мечи и кинжалы зачехлены. Я собственными глазами вижу, как Еремей Лоскутов прогуливается чуть ли не под руку с Юрочкой Штымарем – склоняется к нему, убеждает в чем-то, и Юра, видимо соглашаясь, кивает. Дым идеологических битв рассеивается, очевидные выгоды ситуации сводят в союз даже непримиримых врагов. На этом фоне как-то удивительно мирно проходит у нас давно ожидаемый общеинститутский хурал: Петра Андреевича единогласно избирают на следующий четырехлетний срок. Все понимают, что сейчас не до местечковых разборок: впереди громадный пирог со вкусной начинкой, и надо бы нарезáть его аккуратно, без панической толчеи. Наш Петр Андреевич подходит для этого лучше всего.
Нельзя сказать, что эти перспективы оставляют меня равнодушным. Такой шанс выпадает историку действительно – раз в сто лет. Пропустишь его – всю жизнь будешь сидеть в пыльном углу. Однако меня, точно демоны, поселившиеся в душе, мучают воспоминания о странных событиях последних месяцев. Что здесь истинно, а что фантомы воображения? Что здесь реальность, а что конспирологические миражи? Это ноет во мне, как глубоко скрытый абсцесс, лишает сна и не позволяет сосредоточиться ни на чем другом. В конце октября (знаменательный для России период) я все-таки не выдерживаю, нарушаю все клятвы, которые сам себе дал, и заглядываю на улицу, где располагался ФИСИС. Как и следовало ожидать, окна в квартире Ирэны безнадежно темны, на них – надпись, сделанная известковым раствором: «rent», то есть «сдается». Очевидно, что здесь никто не живет. Ворота по-прежнему заперты на замок. Двор, просматривающийся за ними, тоже не подает признаков одушевленного бытия: светлеют на плиточном покрытии лужи, топорщится, как увядшие дни, коричневая прожильчатая листва. Подниматься в сам офис у меня желания нет. Я и без того абсолютно уверен, что там – сумеречная пустота.
Все это время в сознании у меня как бы клубится туман. Самое трудное при работе с историей – это достоверные выводы, которые можно было бы предъявить. Гуманитарное знание, как я, по-моему, уже говорил, тем и отличается от естественного, что здесь невозможно с точностью воспроизвести результат. Нельзя поставить эксперимент, нельзя осуществить «пробу крестом», которая однозначно свидетельствовала бы о подлинности событий. Мы по большей части имеем дело с человеческими документами – их фактурная и смысловая неопределенность, как правило, бывает столь высока, что любое заключение, основывающееся на них, представляет собой лишь более или менее вероятностную интерпретацию. Историки зачастую как бы ощупывают слона в темноте: один говорит – это тумба, другой – это веревка, третий – это толстый червяк. Некому зажечь свет, чтобы озарить исследуемый объект целиком. Нет приборов, способных очертить хотя бы примерный контур его. Отсюда такое количество исторических мифов. И такое множество разнообразных вопросов, ответы на которые никакими усилиями не получить.
Существуют, однако, метафизические критерии. Один из греческих православных теософов, коего я недавно читал, например, полагает, что если мы признаём факт подлинности Иисуса Христа, факт подлинности его сошествия в мир, то мы тем самым признаём и подлинность всего, что последовало за этим, никакие иные доказательства уже не нужны. Истина верифицируется через веру, через «первичную сцену», как бы назвал ее доктор Фрейд. Это напоминает мне легенду о царе Мидасе: все, до чего бы он ни дотрагивался, превращалось в драгоценный металл. Правда, Мидас в результате чуть не умер от голода и потому слезно молил богов взять обратно сей двусмысленный дар, а христианство, если продолжать аналогию, живет и здравствует до сих пор. Вместе с тем нет уверенности, что, выраженное иерархией церкви, оно сохранило свой первоначальный божественный потенциал.