Неспокойные годы гражданской войны уже прошли, — на Украине они продолжались чуть ли не до середины двадцатых годов, — когда оба мои дядьки, сыновья Марфы, возвратились в деревню. Им, как выходцам из «враждебного класса», запретили поступать в университет. С их возвращением весь дом наполнился шумом и суетой. Все родственники съехались на большой семейный совет, чтобы решить, что дядькам делать дальше. Мой отец отсутствовал, его, как красного партизана, советское правительство направило учиться в город. Но на совет пришли представитель партии, муж тети Анюты, и представитель пролетариата, агроном Марков, муж тети Фроси. И, таким образом, под нажимом партии и диктатуры пролетариата было принято мудрое решение: дядьки должны отказаться от их образа жизни и обычаев и согласиться строить коммунизм.
Семейный совет заседал несколько часов, и не один самовар был выпит, и не одна пачка папирос была выкурена. В большой бабушкиной столовой воздух был так густ, что его можно было ножом резать, а раскрасневшаяся Федора не отходила в кухне от печки. Заседание семейного совета было окончено к вечеру. Партия и пролетариат — хотя и в меньшинстве — оказались в большинстве. Они убедили и бабушку, и Илью Петровича, что от такого решения им не станет ни хуже, ни лучше. Что единственное, с чем надо будет на время смириться, — это потерпеть со свиданиями. Вернее, не делать их такими официальными. — Пусть дядьки поживут временно в больших городах, не навещая свою бывшую мелкобуржуазную среду. А там — все можно будет устроить. Стратегия и тактика коммунизма — гибки.
Но бабушка и Илья Петрович оказались довольно восприимчивыми к новым идеям. Позже я всегда удивлялась их спокойствию и здравому уму. Особенно тому, как впоследствии бесстрастно они расстались со своим добром и даже с домом. Мне часто приходилось наблюдать невозмутимость души бабушки, как она реагировала на все невзгоды времени.
После отъезда дядек в доме остались, кроме Ильи Петровича, только женщины: бабушка Марфа, хозяйка дома, моя мать, кухарка Федора, прабабушка Евгения, мать моего настоящего деда, который умер во время войны от тифа, и я. Прабабушка Евгения занимала самую тихую часть дома: две комнаты, выходящие в сад. Она была уже старенькой, хрупкой и бледненькой старушкой и редко показывалась в семейном кругу. Помню, что ее комнаты были полны цветов и света. Она любила цветы и могла часами сидеть возле какого-нибудь растения и изучать его листья, ветки и цветы. Я редко видела мою прабабушку. Мне строго приказывали не входить в ее комнаты и не тревожить ее. Но иногда, когда Федора вносила обед, я открывала ей дверь и вместе с Федорой входила к прабабушке. Она обыкновенно сидела у окна, поворачивала к нам голову, приподнималась, подходила иногда ко мне и клала мне на голову свою легкую, прозрачную руку. При этом она заглядывала мне в глаза и что-то говорила, не помню что. Знаю только, что она и все ее окружение внушали мне уважение, смешанное с любопытством. Все вокруг нее казалось мне слишком чистым и светлым, так что в ее присутствии я иногда боялась даже пошевельнуться. Ее мир был для меня каким-то другим, остановившимся, застывшим. Книги, вазы, цветы и картины, находившиеся в ее комнате, как будто тоже застыли, излучая странную тишину и покой. Летом бабушка в сопровождении Федоры выходила в сад и сидела в тени на скамеечке. Она там пила чай и рассматривала иллюстрации в книге. Иногда я тоже проводила несколько часов в саду, но когда ко мне приходили соседские дети, Федора выгоняла нас за ворота на улицу, и мы обыкновенно играли вокруг большого фонтана или же целой ватагой уходили за деревню, в степь. Фонтан стоял посреди деревни и изображал маленького белого мальчика, который бесстыдно все время писал в воду. Когда я однажды спросила, почему он это делает, то кто-то из взрослых мне ответил, что это просто искусство. Этот ответ мне абсолютно ничего не говорил, но я знала, что воду из фонтана пить нельзя, если мальчик делает такие неприличные вещи.