— Говорила я тебе, вода ещё холодная, рано купаться!
Тут Нюшка всё-таки не сдержалась, ожгла сына по мокрому заду, только уж не хворостиной, а ладонью. Федор засмеялся с облегчением и вышел из-за куста, скрываться было уже ни к чему.
Нюшка сидела на корточках, выкручивала мокрые штанишки. Синий матерчатый жгут упруго сворачивался и выгибался в её сноровистых руках, сочился мутной водой. И вдруг замерли руки, жгут безвольно и расслабленно опустился на колени. Она вскинула голову и вскрикнула тихонько, едва пошевелив губами:
— Федор? Ты?…
— Вот. Таким, значит, макаром… — кивнул Федор.
Нюшка одёрнула на коленях юбку, обеими руками поправила косынку, раздвинув её на щеках, но края косынки тут же сдвинулись на прежние места, а лицо под шалашиком насупилось.
— Здравствуй… — с трудом выдохнула она.
Поднялась, привычным бабьим движением округло провела по бёдрам, оглаживая помятую юбку. Пальцы, выпачканные землёй, чуть дрогнули.
— Здравствуй, Федя, — повторила тихо, и Федору показалось, что вздёрнутая её губа вдруг опала, вытянулась и прикипела к нижней.
— Капусту сажаете? — кивнул Федор на пашню.
Руки снова оправили края косынки, торопливо, неуверенно.
— Ага. Рассаду.
— Добро. Таскать вам не перетаскать,
— Спасибо…
— Одна?
— Что?
— Спрашиваю: одна? Живёшь-то?
— Отец вот приехал недавно. Вернулся… Токо он в другой комнате, отдельно. За дитя серчает…
— Чего же он?
— Говорит, непутёвая… — Нюшка посмотрела сверху на белесые вихры сына, успокоенно вздохнула и засмеялась. — Сама, говорит, корми! Прямой он у меня, как палка: что на уме, то и на…
— Не скажи. Говорить он умел всегда. Что другие думают…
«В другой раз и левую руку ему откручу…» — хотел добавить Федор, но сдержался. Только носком полуботинка отшвырнул округлый камешек с тропы.
Нюшка одёрнула рубашонку на сыне, легонько повернула за локоток:
— Ты… иди, Федюня, побегай. Ноги вымой, грязные они у тебя. Токо не заброди, а с берега…
Мальчишка с готовностью подхватил брошенную матерью хворостину и, взбрыкнув, мелькнув голым, кинулся к воде. Федор пристально, полураскрыв в забывчивости рот, провожал его, впервые заметив, что у. мальчишки тоже, как у него, двойная макушка — два спиральных завитка на белом, выгоревшем затылке.
Мальчишка убежал, сдвинулись за ним кусты, и сразу стало не о чём говорить, оба потеряли дар речи. Нюшка насупилась, а Федор смотрел в сторону и выше её головы. Многое, слишком многое хотелось сказать, а время и место неподходящее, да и с чего начинать? Откуда нужные слова возьмёшь?
Ветерок лёгкий неспешно подсушивал почву, пашня вокруг умиротворённо курилась под солнцем. Чёрная ворона опустилась поблизости на сухую ветку, каркнула. Ветка прогнулась — Федор смотрел и не мог понять, почему иссохший вербовый отросток не ломается под тяжестью, а ещё пружинит и гнётся, как живой. Больше всего он боялся, что не поймут они друг друга, боялся обжечь самое больное.
Внизу заплескалась вода, парнишка вновь дорвался до речки. И Федор, превозмогая скованность, глухо кашлянул, кивнул в кусты, на плеск:
— Мой?
Спросил и ещё больше испугался.
Испугался за нарочитый, какой-то идиотски-насмешливый тон вопроса, будто винил в чём-то Нюшку, а ему в самом-то деле наплевать — чей это мальчишка.
Ах, если бы она хоть не смотрела на него! Если бы ослышалась, если бы не боялась того же — обжечься… Но она вовремя вскинула глаза, и глаза эти, тёмные, глубокие, много пережившие и передумавшие, вдруг сузились в остром, проницательном вопросе: тот ли Федор-то? Осталось ли хоть что-нибудь от прежнего? Далеко был, много видал, вспомнил ли хоть раз — нет, не Нюшку, а дурь свою безотчётную…
Далеко был. Много повидал. Не вспомнил.
— Ну? — просительно вздохнул Федор.
— Нет, — сказала Нюшка в один глоток воздуха и накрепко сжала побелевшие губы.
Она сжала губы и больше их не разомкнула, и Федор никак не мог понять, откуда ещё вылетали яростные, злые слова:
— Нет. Бешеного кобеля!
В глазах пылали угли. Она смяла концы косынки в пригоршнях и так натянула их, что плечи заострились и стали непримиримо-угловатыми, как у девочки-подростка. Каждая нитка натянулась из последних сил.
Федор свалил голову на левое плечо, доставая пачку «Ракеты». Долго не мог ухватить непослушный, округлый кончик папиросы.
Ему нужно было куда-нибудь спрятаться, и он спрятался в пригоршнях, когда уберегал рвущийся огонёк спички от ветра. Затянулся так, что едва не спалил папиросу целиком. Закашлялся дымно, с остервенением.
— Соврать и то не можешь по-человечески, — с укором сказал он и сплюнул горькую табачину.
Можно было уже вздохнуть с облегчением, уйти от этого нелепого и никому не нужного поединка. Но он не спешил вздыхать с облегчением, знал, что ещё не всё кончилось, потому что не мог на этом кончить.
Он оставлял ещё для неё вход. Маленькую лазейку. А сам перекусил папиросу и, сунув кулаки в карманы брюк, обошёл её, чтобы не стоять под прицелом.
— Чего же врать-то, Федя… — выцедила она, почти не разжимая губ. — Чего ж врать-то, когда дитё уж бегает?