– А как же! Мне пришлось изучить его по восковым валикам, записанным в начале XX века на Сахалине. Однажды беседовал со старухой на Хоккайдо, она разрыдалась от счастья, услышав родную речь.
– А эскимосы? – не отставал я.
– Гренландские или с Аляски? Диалекты сильно разнятся, но письменность одна на всех.
– И вы умеете ее читать?
– Конечно, хотя пока на ней написано лишь четыре романа. Три плохих, а один ничего.
– О чем?
– Автобиографии. Эскимосы так недавно открыли личность, что их не покидает восторг от тавтологии «я – это я».
Сам я в этом уже не уверен, и сомневаюсь каждый раз, когда смотрюсь в зеркало.
– Не может быть, – шепчу я.
– Запросто, – отвечает отражение.
И еще я никак не пойму, куда все делись – бабушка, мать с отцом, Петька, Довлатов и тот, чернявый, патлатый, с острой бородой и гонором, Вроде бы я ничего такого не сделал, чтобы они исчезли.
– Старость, – говорю я лишенному амбиций брату, – перемена без воли и вины, как будто ее единственная причина – монотонность, мешающая замечать ход времени.
– Вот и хорошо, – ответил он, – лучший час тот, что мы прожили, не заметив.
Послушав старшего брата, я полюбил рутину.
Улица Довлатова,
Некролог
Хорошие книги кончаются смертью героя – либо автора, но тогда они не кончаются вовсе, как это случилось с Гашеком и Музилем. Мемуары, естественно, сюда не подходят: последнюю точку сам не поставишь. Я вижу выход в memento mori и уже давно каждую книгу пишу как последнюю, а это значит не оставлять ничего на потом.
– Потом, – угрожал я Геродоту, когда он рассыпал по полу крупу или опрокидывал елку, – будет суп с котом.
Его смерть оставила меня безутешным. От людей я ничего другого не ждал, так как был всех моложе. Конечно, я делал вид, что не принимаю разницу всерьез и ничем не отличаюсь от старших.
– Возраст, – считал я, – всего лишь склад прожитых лет, отличавшихся друг от друга лишь числом написанных страниц.
Мои дни рождения разделяла пропасть. Я с нетерпением ждал их, чтобы уменьшить гандикап, незаслуженно полученный теми, кто родился раньше, иногда – намного. Бахчанян помнил войну, Парамонов – Сталина. Гендлера отправили в Мордовию чуть позже, чем Гагарина – в космос. Даже Вайль попал в армию, когда меня еще не пускали на «Великолепную семерку». Только книги – сочиненные и прочитанные – сокращали расстояние, и я ждал, когда Ахилл догонит черепаху, пока не умер Довлатов. Это сразу все испортило: постепенное сменилось разовым и вечным.
– Жил, жил человек и умер, – не без удивления написал Сергей.
Я тоже не могу принять квантового скачка чужой кончины – со своей не мне разбираться. До довлатовских похорон я думал о смерти в пять лет, когда планировал укрыть от нее бабушку в наш книжный шкаф. За его хорошо притертыми стеклянными дверцами хранилось лучшее в доме: собрания сочинений Гюго, Короленко, Шолом-Алейхема. Читать я еще не умел, но уже хотел там отсидеться от жизни и спрятаться от смерти.
Сергею книги не помогли. Его похоронили в армянском углу еврейского кладбища. Ливень чуть не затопил могилу. Мокрые и злые, мы с Вайлем шли первой парой. Гроб оттягивал руки, и я вспомнил Бориса Сичкина.
В России он прославился в роли Бубы Касторского, в Америке играл Брежнева, в Квинсе сочинил уморительные мемуары, которыми восхищался Довлатов. Несмотря на ехидство, Сичкин дружил со свирепым литератором Павлом Леонидовым, который писал свои книги, торговал чужими и не выносил всех, кого встречал.
– Паша, – говорил ему Сичкин, – тебе придется с кем-нибудь помириться: я не могу нести твой гроб один.
Смерть Довлатова выбила меня из колеи. Мы ведь никогда не говорили с ним всерьез ни о чем, кроме литературы, но и в ней оба ценили смешное. При этом Сергей ухаживал за смертью, как за клумбой, охотно выставляя приготовления напоказ. Над его письменном столом висел запечатанный конверт с грозной инструкцией: «вскрыть после моей кончины». О содержимом он охотно рассказывал. Сергей требовал не печатать ничего из того, что осталось в России.
– Разве тебе не важно, – требовал он от меня ответа, – что будет после смерти?
– Со мной, – переспрашивал я, – или с книгами?
– В сущности, это – одно и то же, – говорил Сергей.
Он ненавидел метафизические спекуляции и вставал из-за стола, если до них доходило дело. Еще больше его раздражали верующие, особенно недавно вступившие на путь добра и не оставляющие других в покое.
– Главное, – лез я, – не путать Бога с религией. Он нам нужнее, чем она.
– А мы Ему?
– Понятия не имею. Его же, вероятно, нет.
– Тогда в кого же верят?
– Коммунизма тоже не было, – возразил я, – а Хрущев в него верил.
Боюсь, что ни тогда, ни сейчас мои представления о высшей реальности не стали яснее. Смерть к ним ничего не прибавила. Она была по эту сторону жизни, и я ничему у нее не научился.