Когда он складывал страницы письма (их было двенадцать), руки у него дрожали. Глаза жгло, горло и губы пересохли. В конверте лежал еще один конверт, поменьше: сначала он его не заметил. Вытащив и нервно пытаясь вскрыть, он разорвал его наискось.
Будто траурное извещение, подумал он, глядя на черный пиджак, длинные пейсы и черную шляпу над белым лбом. А вообще — то же узкое, с резкими чертами лицо, очки, карие, глубоко сидящие глаза, те же сжатые губы, за которыми прячется беспокойство, — что и на его собственном черно-белом снимке, сделанном тридцать лет назад, на вручении диплома.
Эта фотография была цветной, но лицо сына все равно казалось неживым: оно было белым, как его доверху застегнутая рубашка. То ли одежда была тому причиной, то ли редкая, рыжеватая щетина, которую он впервые увидел на лице сына, но у него сдавило горло, и он, глотая слезы, вынужден был сказать себе, что взгляд, устремленный на него с фотографии, — все-таки чужой ему взгляд.
Жертвы Холокоста обслуживаются вне очереди