Однажды, в середине шестидесятых, они были в групповой поездке в Кракове, и вследствие некоего дурацкого недоразумения (кажется, гид купил меньше билетов, чем требовалось) шофер туристического автобуса, вспылив, поехал прямо в управление городской полиции; там они втроем: шофер, гид и З., отправились выяснять отношения, а дверцу автобуса с недоумевающими пассажирами водитель закрыл. Потом З. узнал: через несколько минут после того, как он вошел в подъезд, где стояли на часах двое стражей порядка, жена вдруг разрыдалась и стала рваться из закрытого автобуса, на ломаном немецком крича: «Wo ist mein Mann?! Wo ist mein Mann?!»[8]
Слава Богу, шофер вернулся в автобус за документами и, испугавшись, позвал З. Когда он вышел (до этого момента он, ни о чем не подозревая, болтал по-русски с дежурным офицером) и они оказались вдвоем, жена, все еще дрожа от пережитого, стала выговаривать ему: как он смеет оставлять ее одну, как он мог допустить, чтобы ихОн обнял жену, пытаясь утешить, успокоить, но она лишь твердила, что ни минуты больше здесь не останется. На другой день они вернулись домой.
Все это вспомнилось ему сейчас, когда он стоял у двери, в насквозь промокшем плаще, не зная, как объяснить, что он, собственно, делал столько времени и почему не позвонил, если уж ему захотелось ни с того ни с сего посидеть на горе Геллерт. Ему даже пришлось выслушать спрятанные под иронией подозрения (впервые, кажется, в жизни): уж не завел ли он, на старости-то лет, интрижку? Впрочем, в этих полусерьезных словах не было ни ревности, ни обиды, а лишь та же подсознательная паника: милый мой, если ты идешь к другой женщине, то хоть позвони, чтобы я тебя не ждала напрасно.
Он лишь устало махнул рукой и попросил прощения. И невнятно пробормотал: слишком много проблем на работе, все запуталось, но это в общем ерунда, уладится как-нибудь, просто он с трудом стал переносить дрязги, которых всегда было много на кафедре. Жена от таких объяснений лишь сильнее встревожилась, да к тому же еще и обиделась. Она сказала, что боится за него: в этом возрасте, когда угроза инфаркта висит над каждым, опасно принимать неприятности так близко к сердцу. Обиделась же она потому, что он не захотел делиться с ней тем, что его тревожит.
На восстановление мира ушел весь вечер. Он признавал, что ее беспокойство оправданно, и корил себя за невнимательность. Однако воспользоваться случаем и рассказать, что его гнетет, он так себя и не смог заставить.
6
На следующий день, возвращаясь из библиотеки домой, он остановился у зеленной лавки, раздумывая, не купить ли ему яблок, меда и моркови, без которых нет новогодней трапезы. В конце концов он от этой идеи отказался.
И все-таки после ужина он не выдержал и пошел в кладовую — поискать мед. Жена, услышав грохот, сказала: если ему что-нибудь нужно, пусть спросит у нее, а не устраивает беспорядок. Скрепя сердце он объяснил, что такой у них был обычай: встречать Новый год с медом и яблоками. Жена, качая головой, сказала что-то про старческие причуды и замшелые суеверия, но не стала упорствовать и принесла из кладовой горшочек с медом.
Потом, сидя один в кухне и обмакивая кусочки яблока в мед — чтобы подсластить следующий год, — он испытал какое-то детское удовлетворение. Сочетание кисловато-терпкого вкуса и густой сладости во рту вдруг живо воскресило в нем атмосферу далекого детства.
Однако настоящим праздником для него были в детстве не торжественные, таинственные и почему-то (может быть, потому, что их называли грозными) пугающие дни перед Йом Кипуром, а — Сукес, когда во дворе дома в Таполце сооружался крытый камышом шатер. Внутри висели цветные картинки с изображениями Иерусалима и Храма, виноградные грозди, яблоки; в шатре совершали вечернюю трапезу. Отец давал маленькому З. отпить вина из своего бокала; ароматы вина, медового бархеса, рыбного заливного, фруктов и, как ему еще помнилось, гвоздики, которая, кажется, должна была символизировать землю Израиля, смешивались с сырой дымкой осеннего вечера. В это время часто шли дожди, вода текла через камышовую кровлю, и они на время кидуша[9]
прятались в угол, где еще было сухо. Двадцать лет спустя, когда уже дети З. пригубливали вино из его стакана, в шатре, увешанном фруктами, ему чудился тот же пряный гвоздичный запах; но это было в Пеште, на улице Чаки, во дворе доходного дома, где стояла и синагога…