Вернемся однако назад к Эккерману. Его высказывание о Рубенсе диктуется представлением о том, что есть естественное видение, которое улавливает природу «как таковую». Вновь убеждение не личное, но принадлежащее целой эпохе. Его — нечаянное, по неопытности — переосмысление живописи Рубенса (язык живописной композиции тождествен языку природы) напоминает нам о двояком. Первое: не будь на протяжении века слишком последовательной реконструкционной работы мысли, в том числе и главным образом в самой же искусствоведческой науке, и все своеобразие огромного пласта живописи до конца XVIII века было бы потеряно для нас, будучи глубоко и окончательно переосмыслено в самой своей сути — как бы переписано наново глазами. Второе: говоря о живописи, мы должны отдавать себе отчет в том, какое малое место занимает в ней та видимость, то видимое, которое, с другой стороны, есть в ней все. Специфика изобразительного искусства такова, что в нем как бы скрадываются диалектические процессы, которые происходят в нем с элементами действительности, с вещью, — видна лишь некая верхушка этих процессов, а потому очень легко смешивать те совершенно различные принципы, на которых основано изображение действительности — тем более, что испокон веков в живописи неистребим инстинкт изображения форм в их буквальности. Скажем попутно, что во всяком искусстве есть такая своя особая сложность — так, в поэзии своя, не та, что в живописи: слово как материал поэзии смешивается со словом языка вообще и со словом в любом высказывании вообще. Скрытые принципы необходимо всякий раз реконструировать, а при этом учитывать, что разные принципы приводят иной раз к мнимо сходным, к обманчиво похожим результатам. Именно поэтому восприятие живописи всегда (часто незаметно) окружено огромной работой понимания, в которой все
Какое отношение имеет, однако, к этому натюрморт и вещь?
Самое прямое — коль скоро на рубеже XVIII–XIX веков, как можно думать, у натюрморта одна судьба с пейзажем и с интерьером, — что касается лежащих в его основе принципов осмысления. Одна судьба с пейзажем, с интерьером — причем с интерьером в искусстве и с интерьером в самой жизни. Классический интерьер этой эпохи в разных его модификациях — это разреженный интерьер, в котором вещи лаконичны, немногочисленны, в котором они любовно помещены в просторное пространство, разведены и расставлены в нем и им окружены. Эта разреженность — ее превосходство реализовал на некоторых своих полотнах Давид — в духе того, о чем размышлял Фридрих, когда в своих пейзажах стремился не нагромождать вещи-символы, но погружать смысловые акценты в естественность пространства, в такое пространство, которое понято как естественное. ·>
Существует то, что можно назвать аксиомами практической жизни, и тут мы вправе предположить, что в эту эпоху рубежа XVIII–XIX веков происходит смена одного понимания пространства — другим, причем не в искусстве только, но и в самой жизни, причем искусство безусловно выявляет ту непосредственность постижения, которая осуществляется в самой практической жиани, но только делает это в такой форме — как бы целостного знания, — которая сама требует экспликации, а эксплицировать целостное знание — это самое сложное.