Я думаю, что и в XIX веке иногда что-то читали, сидя в семье, дома; может быть, и «Войну и мир» кто-нибудь читал вслух, но это уже исключение. Для этого уже нет времени, В XX веке уже вообще не осталось никакого времени. И никто уже вслух ничего не читает, а когда читает, то это редчайшее исключение. Иногда еще читают детям, но это тоже почти выходит из обихода, потому что ни у кого нет времени. До конца XVIII века все было совершенно иначе. И самая выделенная из всей массы культуры, обособленная, обособившаяся форма литературного произведения тем не менее предполагала, ну, своего рода исполнение. А раз исполнение, то это уже не одно только искусство, не одна только поэзия и не одна только литература, а это некоторая открытость вовне, и в эту открытость попадает и музыка, и, раз это исполняется, то оказывается, что окружающая обстановка тоже имеет к этому некоторое отношение. Это не театр, но тем не менее это все-таки оживление этого текста в некоторой конкретной обстановке, куда этот текст попадает как в свое родное лоно. И это несмотря на то, что поэзия XVII–XVIII века, как и всякое литературное творчество, была ученой формой искусства. То есть, искусство подчеркивало свою ученость и осознавалось как своего рода наука; одно другому не противоречит. Раз искусство осознавалось как наука, — я вам говорил об этом, и латинское слово ars обозначает одновременно и науку, и искусство, — то не только искусства не обособились друг от друга, но и наука и искусство не обособились друг от друга и существуют, если угодно, синкретически. Теперь, если представить себе, что некий австралийский абориген, привыкший к тому, что искусство синкретично и что, когда поётся, надо еще и танцевать, и что раз музыка, то, значит, и слова какие-то есть (пусть даже бессмысленные, но мы теперь в XX веке знаем, бессмысленные слова тоже имеют некий смысл), — так вот, если бы этот австралийский абориген имел теоретическую способность отдавать себе отчет в том, что он видит в форме, похожей на нашу науку, то он, приехав в Европу XVIII века, наверное, установил бы, что там искусство синкретическое, потому что оно, видите ли, не отделено еще и от науки. И это искусство синкретическое, потому что оно же ученое, оно претендует на то, что в нем заключено некое знание — например, моральное знание, и не только моральное, но самое настоящее энциклопедическое знание. До конца XVIII века, действительно, любой романный текст был нагружен некоторым знанием, по крайней мере моральным знанием, если не предполагалось, что роман должен пересказывать какие-то научные сведения и сообщать их читателю; а там где
есть герои, где действуют люди, там есть и мораль, и все это естественно и понятно. И австралийский абориген вполне мог бы сказать, что у них ничто не расчленено, и не разведено, и не дифференцировано… Ему можно было бы ответить на это: ну, и у вас тоже ничего не дифференцировано и не разъединено… Потому что в XIX веке не замечалось, что вот эти формы искусства, где и музыка, и текст словесный, — это ведь еще и форма знания, характерная для определенной культуры. Это форма собирания и изложения, если угодно, некоторых знаний о мире, которые ни в какой теоретически-отвлеченной форме не передаются и не сообщаются, а только в форме исполнения, и того, что в XX веке попытались назвать performance (англ.) — в XIX веке этого слова не знали — подачи чего угодно через исполнение этого. А в XIX веке совершенно не замечали и не понимали того, что в ранних формах искусства и так называемых «примитивных» формах искусства содержится еще и некоторое знание. Потому что в XIX веке в Европе давно привыкли к тому, что знание требует особых, дифференцированных форм своего изложения. Скажем, это учебник, где все изложено под параграфами. Или это какой-то журнал, или научная книга, или научная статья, философская работа и проч. А ранняя культура этого не знает… Но слово «ранняя» здесь условно: никто ведь от человеческой культуры не требует и не ждет, что она знания свои будет излагать так, как это сделано в новой Европе и еще и в древней Греции отчасти — в виде каких-то отдельных научных текстов, передающих только знание. Действительно, мы можем с вами сказать: что-то дифференцировалось в новой Европе, появились такие научные тексты, которые рассчитаны только на передачу знания, и больше в них никакой функции нету; они уж совершенно не синкретические и не синтетические, их не надо петь, не надо исполнять, они рассчитаны только на извлечение из них некоторых научных знаний. И совершенно очевидно, что это — дифференцировавшиеся формы культуры. Но при этом в XIX веке не замечалось, что искусство — изнутри, а не снаружи — тоже есть форма некоторого знания о мире; и уж по крайней мере до культурной революции, случившейся на рубеже веков, оно есть знание о мире, которое передается в форме вовсе не научного трактата…