Как же обосновывается утверждение о том, что старомосковская ментальность была несовместима с распространением наук и прогрессом образованности? Репрессивные практики не дают для этого особенно убедительных аргументов, поскольку на общем фоне эпохи Россия в этом плане не была каким-то исключением. Напротив, формы противодействия тому, что в те времена могло быть сочтено за уклонение от нормативных истин, здесь были значительно мягче, чем на католическом Западе; к тому же практически все наиболее известные случаи такого рода имели совершенно конкретную политическую подоплеку и были связаны не только с борьбой идей, но и с борьбой за власть. Остаются вербальные свидетельства об умонастроениях в обществе. Некоторые из них дали повод для версии, согласно которой в преддверии начавшейся на Западе эмансипации человеческого разума, приведшей к возникновению современной науки, в московских церковных кругах сформировался социокультурный тип «мудроборца», выступивший в качестве носителя антиинтеллектуальных и антипросветительских установок. При этом именно «мудроборцы», составившие наиболее влиятельное идеологическое направление, определили общую тональность духовной жизни православной Москвы, претендующей на роль «Третьего Рима»36
.Свидетельства, которые приводятся в подтверждение этих представлений, можно разделить на несколько видов. Это, например, некоторые места из посланий восточных патриархов по вопросу об организации в Москве школьного образования, в которых содержатся угрозы «хотящим сему делу препинание творити»37
. Однако, как показали новейшие исследования, все подобные пассажи представляют собой «общие места», своего рода ритуальные формулы, имеющие в виду некую абстрактную ситуацию противодействия просвещению, а отнюдь не каких-то конкретных противников. Такие же, и даже более пространные формулировки употреблялись и в некоторых патриарших грамотах, которые давались по поводу создания учебных заведений в Константинополе, хотя никаких следов существования противников этих просветительских начинаний историками не обнаружено38.В этой же связи часто ссылаются на сентенции московских церковных публицистов, в которых они говорят о своем невежестве как о добродетели: «… Аз селской человек, учился буквам, а еллинских борзостей не текох, а риторских астроном не читах, ни с мудрами философы в беседе не бывал, учился книгам благодатного закона…»39
, «… не позазрите скудоумию моему, и простоте моей, понеже грамотики, и философий не учился, и не желаю сего, и не ищу, но сего ищу, како бы ми Христа Милостива сотворите себе и людем, и Богородицу, и святых Его»40и т. д.Высказывания эти обычно интерпретируют как составную часть полемики по вопросу ценности античных и наследующих им христианских знаний. При этом, однако, также не обращают достаточного внимания на то важное обстоятельство, что данная «формула» почти в одних и тех же словах повторяется очень многими авторами. Кроме того, в качестве учительной максимы она фигурирует и в некоторых азбуках. Отсюда следует, что и в этом случае перед нами не что иное, как смысловой «топос», риторическая фигура, которую далеко не всегда и не во всем следует понимать совершенно буквально. Когда речь шла о
Ловя московских книжников на слове, почему-то не замечают своеобразно преломленного в христианской традиции элемента сократовской иронии: «Я знаю, что ничего не знаю»… Писатель, подчеркнуто рекомендовавший себя в качестве «простеца», на самом деле мог быть (и часто в действительности был) осведомлен отнюдь не об одних лишь «буквах». Но при этом именно только «буквы» признаются им в качестве чего-то, безусловно достойного православного книжника.
В этом, на наш взгляд, следует разобраться детальнее. Отметим, что тональность приведенных только что цитат сильно отличается от тональности таких же, относящихся к просвещению клишированных формул, которые употреблялись русскими книжниками при Ярославе Мудром и Владимире Мономахе. Тогда словосочетание «муж книжен и философ» звучало как высокая похвала. Теперь же (с конца XIV в.) мы имеем как будто бы нечто противоположное этому. Почему же произошла такая перемена и какие изменения в самой жизни она отражает? Позволим себе предположить, что она связана с острыми сомнениями в действительности многого из того, что в ту эпоху (XIV–XVII вв.) могло получать статус «знания».