Несколько дней назад — ты читала в одном из швейцарских городов 11-ю главу —к тебе подошел некий мужчина, немец: Я хотел только сказать, что мы с вами — люди одного поколения и что мне до сих пор не удалось побороть в себе чувство вины. Он никак не мог попасть в рукав пальто, он с трудом владел собой
Позднее, с глазу на глаз, он сказал, что уехал из Германии в 1936 году, семи лет от роду, вместе с родителями - евреями. Сейчас он держит магазин в том швейцарском городе, где вас свел случай. По его словам, ему не хотелось больше ступать на землю Германии. Однажды, поддавшись на уговоры друзей, он все ж таки поехал поездом через Западную Германию в Нидерланды, Уже одно то, как кельнер выкрикивал в коридоре слово «пиво», крайне раздражало его может, дело в интонации, может, еще в чем, объяснить не объяснишь. В Кёльне, родном своем городе, он сошел с поезда и побродил по улицам. И все ждал, что вот-вот почувствует что-то — боль или там утрату. Но не почувствовал ничего. Рассказал он и о том, что опасался подавать руку людям определенного возраста. Ведь кто знает, что они могли этими руками натворить. И теперь он окончательно и бесповоротно решил, что по своей воле на землю Германии больше не ступит. Между прочим, он впервые сказал об этом решении немке. Такие, как он, говоришь ты, в послевоенные годы были для таких, как ты, не менее важны, чем хлеб насущный. Я знаю, говорит он. Знаю. Вы подаете друг другу руки: Прощайте. В дверях ты успеваешь нагнать его: там, где живешь ты, никто бы не смог публично назвать упоминания об Освенциме «обязательными упражнениями». Надеюсь, говорит он. Надеюсь. Хоть не публично.
Они бесспорно были окружены, однако Нелли этого в упор не замечала. У нее были свои причины держаться вермахтовских сводок и фразы фюрера: «Берлин останется немецким. Вена вновь будет немецкой, а Европа никогда не станет большевистской». Память, явно вводящая тебя в обман, подсказывает, что эта фраза прозвучала по радио в то воскресенье, когда йордановское семейство нырнуло под обеденный стол, ведь неподалеку рвались бомбы, которые прямо средь бела дня — «беспардонно», как выражалась Шарлотта Йордан,— транспортировали над их головами в Берлин.
Тебе и сегодня не удается запомнить имена военных чинов и стратегов и вникнуть в их планы —симптом прискорбного, чего доброго, отсутствия интереса, если учесть, что и наши жизненные пути были тогда незримо начертаны на картах полководцев и что любое незначительное отклонение от дорог, обозначенных как «беженские просеки» (сами беженцы о них, конечно, знать не знали), могло означать верную смерть. 12-я армия под командованием генерала Венка, последний резерв Гитлера, не сумела выполнить приказ и снять осаду со столицы. Ни намека, что это имя достигло тогда Неллина уха, равно как и имена сменивших один другого командующих группой армий «Висла» на севере Берлина— Хайнрици и Типпельскирха, которые своими решениями вмешались прямо в Неллину жизнь; один — еще раз попытавшись сдержать прорыв советских дивизий под Пренцлау; второй — стараясь к 2 мая оттянуть войска и «спасающееся бегством население» на «закрытую линию фронта» Бад-Доберан — Пархим — Виттенберге.
Под Пархимом, значит, а не под Нойштадт-Главе (как ты долго считала, судя по карте, «Атлас автомобильных дорог», 1959 г., лист 5) состоялась, видимо, та жуткая последняя переправа через реку Эльде, которая более чем все предшествующее заслуживала названия «драпа». В ту пору мосты каждую минуту могли взлететь на воздух вместе со всем, что на них находилось, лишь бы не достаться врагу. Пархимскому мосту тоже грозила опасность, что русские с часу на час завладеют им, а тогда не только вконец деморализованным вермахтовским частям, но и спасающемуся бегством населению будет полностью отрезан путь к Эльбе. Две Фольковы кобылы — гнедая Роза и караковая Минка с белой звездочкой на лбу—как раз перед самым драпом из усадьбы «Герминин Луг» ожеребились, но жеребят, как ни противился этому конюх-поляк Тадеуш, по прозванью Тадде, пришлось застрелить после бешеной скачки по болотистому предмостью, когда возницы, надсаживая горло, заставляли лошадей тянуть во все гужи, так что жилы у них на шее набухали, как канаты, чуть не в руку толщиной, —после этой скачки кобылы начали мало-помалу слепнуть. Вспомнила об этом не ты, вспомнил Лутц, ведь он тогда учился ходить за лошадьми и, как выяснилось, «был к ним неравнодушен». Выходит, он сокрушался, что красавицы лошади слепнут, вот и запомнил эту подробность.