У тети Лины из Гручно муж с приветом, да еще с каким. Дядя Эде.
Информация подтверждается двумя свидетелями, которые вот только что съездили в «польский коридор» в гости к тете Лине и дяде Эде,— братом «усишкиной»- бабули Генрихом и его женой, тетей Эмми, постоянно проживающими в Кенигсберге (Восточная Пруссия).
Ой, милые, у Лины такое творится. Неладно у них там.
Нелли в пижаме укладывается на живот возле двери бабушкиной большой комнаты, чтобы сквозь щелку подслушать, почему тетя Лина — потешная чудачка, между прочим, и детей ужас как любит — должна теперь бояться за свою жизнь. Притом Эде мужик неплохой, да и не был он никогда плохим: кто этак говорит—бесстыдно врет. Просто самогон ему всегда очень уж быстро в голову ударял. И «усишкина» бабуля — господь свидетель —не раз уже говорила ему: Возьмись за ум, Эде! А то ведь, мол, добра, не жди. Однако дядя Эде, который представлялся Нелли маленьким, печальным человечком с круглой головой, твердил свое: Эх, Густа. Густа, если б ты знала. Это глубокомысленное изречение Нелли решила на всякий случай запомнить. С испугом и удовлетворением она услыхала, что дядя Эде, когда на него в очередной раз накатывало, шел на тетю Лину с топором, а после, опамятовавшись, клал голову ей на колени и заливался слезами: Линушка, Линушка ты моя!
Все эти незаурядные происшествия надо было мысленно разместить посредине «польского коридора», где из-за пресловутой польской шарашки навести порядок никак не удавалось — то ли дело их собственный немецкий коридор, там даже грязную обувь оставлять не разрешали, ведь коридор да ванная — это визитная карточка квартиры.
По тюльпанному дереву, что росло возле бабушкина крыльца, ты вмиг отыщешь ее дом среди множества других на длинной улице, думала ты и оказалась совершенно права. Дерево, которое в июле уже не цветет, стало выше и толще, а дом как бы уменьшился в размерах. Голубые ставни перекошены, ворота обветшали, с виду ни дать ни взять беззубая пасть — беглое впечатление, поскольку вы, хоть и медленно, но без остановки проехали мимо. А вот Лутц, которому было четыре года, когда дед и бабка отсюда уехали, не узнал ни тюльпанного дерева, ни ставен. Хоть убей, сказал он. Полнейшая нирвана.
Насчет змеи ты промолчала.. Но ведь именно здесь она и вошла в Неллину жизнь — вползла, взмеилась, мерзкая тварь. Само собой, толстенная, иначе парнишка-дровосек из рассказа «усишкина» деда нипочем бы не принял ее за бревно. Здесь, в большой комнате, на этом диване с обивкой в коричневых разводах, Нелли внимала дедовой истории—сказать «слушала» было бы чересчур слабо и невыразительно. Ох уж эта змея, она потом ночь за ночью лежала возле Неллиной кроватки. И хотя никогда не пыталась обидеть Нелли, однако ж не давала ей ночью встать с постели. Змеи не из тех животных, с которыми можно столковаться или как-нибудь еще вступить в контакт. Они молчком укладываются возле кровати, рассчитывая на то, что нечистая совесть прозорливо подскажет, чего им надо. В бабушкину квартиру им хода нет, ведь там спишь под боном у бабушки на широкой скрипучей деревянной кровати, лицом к стене, на которую уличный фонарь бросает теневой узор листвы тюльпанного дерева. И большим белым горшком можно спокойно воспользоваться, пока «усишкин» дед громко и ровно похрапывает на своей кровати. Нелли не спит и старается поймать свои мысли в момент возникновения. Она опустошает голову. Потом велит себе думать: сейчас темно. Но каждый раз вполне сложившейся мысли предшествует нечто вроде внутреннего шепота, уловить который ей не удается..
(Звонок по телефону — это Рут, старшая дочь: она видела тебя во сне. Гладкая, как зеркало, вода, а ты заплыла слишком далеко от берега — топиться собралась.— Зачем ты мне это рассказываешь? — спрашиваешь ты. Подстегнуть меня хочешь? Лавировать осторожней, чем я сейчас, едва ли кто сумеет. — А вдруг, говорит Рут, я во сне толкую твои порою нелепые припадки храбрости как тайный призыв к другим: давайте, мол, уничтожьте меня? Чтобы тебе самой не пришлось этого делать. — Чересчур просто, говоришь ты. Ведь если на том конце озера есть другой берег, мне явно захочется его увидеть.— Тебе вспоминается, как ты в детстве боялась за свою маму. Неужели все повторяется? Неужели понимание того, как остановить этот круговорот, непременно должно приходить слишком поздно, когда вред уже нанесен, а сам ты слишком стар для радикальных перемен?)
Почему Нелли было так важно слыть храброй? Дядя Генрих из Кенигсберга, большой насмешник, медленно-медленно ведет ее указательный палец сквозь пламя свечи. Нелли не дергается, даже когда на глазах выступают слезы, и все-таки дядя Генрих говорит: Не-ет, девонька. Это не храбрость. Вот ежели ты мне скажешь сейчас, что злишься на меня, что я противный, — вот это будет храбрость.—Дядя Генрих с его длинным лошадиным черепом, желтым и блестящим, с его громадными желтыми зубами. — Ну что, скажешь? —Нет, говорит Нелли. — Вот видишь. Ты, пожалуй, сердобольная, но не храбрая; храбрость — это совсем другое.