Читаем Образы России полностью

Так погребено было на Пискаревском и остальных кладбищах только умерших от голода 632 253 человека. Это подсчитали после победы ленинградские статистики. Значит, почти нет во всем городе старожила, у которого не лежал бы близкий на Пискаревском кладбище…

Говорить о блокаде трудно. Великое горе не терпит лишних слов. Чем точнее и деловитее говорить, тем лучше тебя поймут, в особенности ленинградцы. Расскажу всего два эпизода…

Меня послали с переднего края в город за воинским пополнением. Идти пришлось пешком от Дибунов. Был февраль 42-го. С ледовой трассы новые бойцы должны были прибыть в казармы на улице Карла Маркса.

В моем тощем рюкзаке, кроме собственного сухого пайка, лежали сухари и пачка концентрированной гороховой каши. Наш полковой начхим просил при возможности занести это его семье, на проспект Маклина.

Уладив дела в казармах, я пошел к семье товарища. Город я знал плохо, а спрашивать патрульных было неловко — в документе значились казармы, пришлось бы объяснять.

Путь казался бесконечным, да и пройденные уже тридцать два километра давали себя знать. Но замерзший, страдающий, грозный Ленинград потрясал все новыми и новыми величественными картинами своего небывалого бедствия.

Зияли открытые раны домов. Снегом припорошило рояль, книжная полка, наполовину сорванная, скривилась, книги рассыпались. Одну я поднял — она висела на проводе, оседлав его. Это был Шекспир, изданный Венгеровым. Я нес тяжелую книгу несколько кварталов и отдал мужчине, у которого под мышкой был обломок доски для печурки.

За весь день я не встретил ни одного ребенка. Женщина в черном меховом пальто спросила, не возьму ли я это пальто за кусок хлеба для больного мальчика. Я достал из кармана сухарь, она поцеловала его и заплакала.

Уж не помня себя от этих и многих других встреч, я миновал заснеженную площадь и увидел странный дом морской голубизны и фантастических очертаний. Потом я узнал, что это был оперный театр, замаскированный от воздушных налетов декорациями к «Садко».

Дальше я шел пустынной улицей Декабристов, и в дальнем ее конце освещал мне путь пожар, полыхавший, как потом оказалось, как раз на углу проспекта Маклина.

Когда я подошел к горящему зданию, возле него не было ни души. Дом в семь-восемь этажей, красиво облицованный, ярко горел, начиная с верхнего этажа. Пламя спускалось все ниже, а вокруг были снежные сугробы, как в сказке. На проспекте Маклина тропинка по-деревенски шла посреди улицы, и по этой тропинке я добрался до нужного мне дома. Там, на третьем этаже при свете спички нашел я номер квартиры.

Открыв дверь, за которой почудилось мне движение, я увидел отблеск того пожара, что освещал мне путь сюда. Отблеск огня свободно играл на полу и стенах большой комнаты, где не было не только окон, но и рам — их, видимо, вымахнуло взрывной волной.

На полу лежали тела. Начиная от стены — накрытые, со сложенными руками, ближе к середине — одетые, в разных позах, как застигал конец. И в простенке между окнами лежало на скамеечке из-под фикуса белое, как мрамор, тело мальчика лет десяти-двенадцати, будто прикорнувшего на этой скамье. Он, как спящий, держал руку под ледяной щекой.

Отступив от этого временного домашнего кладбища я все-таки нашел неподалеку от него теплившуюся жизнь. Несколько женщин — остаток населения двух больших домов — сгрудились в самой маленькой комнатушке, почти целиком занятой двумя постелями. В них и лежали живые — было их, помнится, восемь: взрослых и подростков.

Меня спросили: «Силы у вас есть?»

Оказалось, из-за аварии с водоснабжением остановился единственный хлебозавод, и люди несколько дней не получали даже обычной 125-граммовой нормы. Помню, я рубил на каком-то этаже письменный стол, носил воду из канала Грибоедова, топил железную печь. Ее труба выходила прямо в окно, заделанное ветошью и железками.

Семья моего фронтового товарища, как мне сообщили женщины, погибла вся. Кладбище в большой комнате возникло еще в декабре — нет сил вывозить, а подъехать к дому трудно. Скоро начнут расчистку улицы и будут эвакуировать умерших.

Все это говорилось ровным, бесстрастным, тихим голосом. Но страшнее всего было, когда эти люди увидели маленькую начхимову посылку, вынутую из рюкзака. Ни одна рука не протянулась первой, полуживые держали себя изумительно, но глаза!.. Мерцание в них погасло, только когда была съедена последняя пыльца от крошек. Потом тем же ровным, глухим, бесстрастным голосом меня напутствовали.

Уже в следующую ночь вместе со снайперами караулили в засаде, впереди полковой полосы предполья, и мы с начхимом. Была просто физическая потребность целиться и стрелять…

В апреле мне опять случилось сутки быть в городе. Давно тревожила меня судьба одной небольшой семьи, с которой накануне войны завязалась у меня переписка. Адрес я помнил смутно — набережная канала Грибоедова, кажется, 9. Мимоходом забежал проведать. И узнал, что семьи уже нет.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Очерки поэтики и риторики архитектуры
Очерки поэтики и риторики архитектуры

Как архитектору приходит на ум «форма» дома? Из необитаемых физико-математических пространств или из культурной памяти, в которой эта «форма» представлена как опыт жизненных наблюдений? Храм, дворец, отель, правительственное здание, офис, библиотека, музей, театр… Эйдос проектируемого дома – это инвариант того или иного архитектурного жанра, выработанный данной культурой; это традиция, утвердившаяся в данном культурном ареале. По каким признакам мы узнаем эти архитектурные жанры? Существует ли поэтика жилищ, поэтика учебных заведений, поэтика станций метрополитена? Возможна ли вообще поэтика архитектуры? Автор книги – Александр Степанов, кандидат искусствоведения, профессор Института им. И. Е. Репина, доцент факультета свободных искусств и наук СПбГУ.

Александр Викторович Степанов

Скульптура и архитектура