— Атаманы-молодцы! Братья! Казаки-тиханушки и вы, честной люд — бурлачки да разбойничьи! Вот он, Черкасский город, глядит на вас! Наш он отныне. Отсюда станем мы волю реки держать, станем устрой живота делать, как от веку повелось, дабы всем было вольно и хлебно — казаку, его детям, жёнам, казацким вдовам и всем, кто пришёл к нам на Тихий Дон! Не станем мы кровь лить христианскую с новым князем Долгоруким, что ныне полки на нас собирает, станем мы ему и царю гутарить про мир меж нас, а коли станет тот князь Долгорукой наши станицы трогать, наших людей теснить — уготовим ему братову постель! Вот она, сабля! — выхватил Булавин свою саблю, и в тот же миг над тысячами голов ослепительным полымем блеснуло на майском солнышке целое море сабель, и рёв потряс весь город.
— Веди, атаман, на Азов! Веди на Азов! — заревела масса.
— Дайте срок! — поднял Булавин руку.
— Говори атаманово слово — и Троецкий возьмём! Говори!
— Дайте срок — возьмём и Троецкий! Токмо забыли мы, атаманы-молодцы, что сидит у нас в колодках Максимов со старшиною. Пять дён сидит. Что делать станем?
— Смерть изменникам! Смерть!
— Реку боярам продали! Смерть! Ведите их!
— Хватит поститься им! Ведите!
— Вели, атаман, я сам им головы отрублю! — выкрикнул Щука, нетерпеливо потрясая тяжёлым турецким ятаганом.
Страсти разгорались, и только казнь могла теперь унять страшный порыв огромной толпы вооружённых людей. Булавин понял с еле шевельнувшимся чувством сожаления, пробившимся через толщу большой личной обиды, что судьба Максимова решится тотчас.
Толпа расступилась. К самому поставцу приволокли старшин и Максимова. От кабака прикатили широкий пень.
Булавин шагнул к войсковому атаману.
— Ну что, Лунька? Помнишь ли меня? Молчишь?
— А вот это помнишь? — Булавин расстегнул кафтан и достал серый плат, завязанный узлом. — Гляди лучше!
Максимов глянул отрешённым взглядом на землю в развязанном платке и вспомнил свою клятву. Сжал губы, набычился и неожиданно выбил платок с землёй плечом.
Кругом напирали, старались заглянуть, услышать разговор Булавина и Максимова, но шум от возгласов нарастал ещё сильней. Толпа сбилась вокруг пня и колодников, зато поредела наруже, поскольку многие полезли на колокольню, на крыши куреней, на вербы, на дубы, на тополя. Старики на сей раз не добились уваженья — никто не уступал им дороги к центру круга — и они заколыхались к конюшням, вывели лошадей, подводили их к задним рядам и вставали, горбатясь, на сёдла.
— Где моя семья? — спросил Булавин. — Молчишь? Мальчонку почто оковал? А?
— Да рубите ему башку! Он шестерых наших порубал у стружемента!
— Тихо! Тихо, атаманы-молодцы! Тихо, честной народ, ныне вольный люд! Тихо, круг! — Булавин выждал, когда отплеснется назад и позатихнет рёв. — Чего приговорим Луньке Максимову за его неверные службы нашему вольному Дону?
— Смерть! Смерть! — грянул круг.
— Чего приговорим Луньке Максимову?
— Смерть ему! Смерть боярскому выкормышу!
— Чего приговорим Луньке Максимову? — в третий раз спросил Булавин, и в третий раз грянул круг:
— Смерть, ему! Смерть!
Кто-то выкрикнул было о прощении. Голова Максимова с надеждой вскинулась, но взгляд его встретился со взглядом атамана Некрасова, стоявшего по правую руку от Булавина, и снова поникла, остролобая, тёмная…
— Смерть пришла твоя, Лунька! — в последний раз обратился Булавин.
Чья-то ручища схватила Максимова за волосы и принагнула к изрубленной, шероховатой защёчине пня.
— Сторонись! — раздался крик в самой середине, уже у пня.
Какой-то громадный, бурлацкого обличья человек в полуказацкой одежде проломился сквозь вязкую плотность людских тел и схватил руку полковника Щуки. Голос, осанка и что-то ещё показались Булавину знакомыми.
— Лоханка?
— Я, атаман! Зри на меня добрей! Эвона как меня атаман Максимов освежевал! И вы зрите, казаки и народ честной вольный!
Лоханка завертел головой, показывая лицо с отрезанным носом.
— Дай, тебе говорят! — зыкнул он на Щуку и вырвал у того тяжёлый турецкий ятаган. — Держи башку! Пригнетай!
Максимов шевельнул обомшелыми, тёмными крючьями связанных рук, напрягся узкой длинной спиной. Затих.
— Стойтя! — сгремел Булавин. Он поставил ногу на тёмную шею Максимова, защищая её от удара. — Не кончен войсковой суд! Судите всех зараз! Старшин судить надобно!
Старшины — Петров, Соломата, Савельев стояли тут же.
— Кровь лить пред храмом божьим не пристало казаку! — крикнул Булавин. — Казнить велю, коль приговорите, на черкасских буграх, что у стружемента! Кричи дале ты, Игнат, — сказал он Некрасову. — Гни трухменку перед кругом, а я поехал в Рыковскую к брату. Стенька!
— Вот я!
— Лошадь! — он пошёл было сквозь расступавшуюся толпу, но повернулся и снова напомнил: — На буграх казните! Не повелось казаку кровь лить на майдане, мы — не бояре!
…Через половину часа, когда Булавин ехал уже за Черкасским мостом, от города, с бугров, донеслись вопли — то выли семьи казнённых.
«И восстанет брат на брата…» — шевельнулось в памяти.