Он наклонился, нащупал вожжи и, стоя в телеге, как победитель, повёл лошадь через весь рынок, через майдан, к кабаку.
— Дорогу! Дорогу! — кричали за него голутвенные казаки, желавшие выпить на дармовщинку и побыть с интересным, пришлым откуда-то, казачьего племени человеком.
— Ты чего это побелел весь? — спросил Зернщиков, когда они выбились из рыночной тесноты и уже свернули к трём тополям у куреня старшины.
— Да ничего, полковник, — ответил Булавин, к великому удовольствию старшины называя того полковником.
— Я вижу — побелел, как при Азове, когда каланчу брал. Отчего?
Булавин не хотел отвечать, не хотел раскрывать душу, но умел Зернщиков потаённым словом встряхнуть нутро человеческое.
— Смотрел я на прибыльщиков, а рука сама так и потянулась к сабле, — признался Булавин.
— Ишь ты!
— Ей-богу! На неделе не дал Рябому Ивашке кровь пролить у сторожевых изюмцев, а сейчас и сам кинулся бы на этих, так и раскрошил бы антихристово племя!
— Христопродавцы, — ответил Зернщиков, хотя в голосе его Булавин не уловил искренности.
— Ежели бы, скажем, поднялось на Дону…
— Только не здесь, не в Черкасске, — перебил его Зернщиков. — Вот там, в верховых станицах да городках, особливо ежели в новых, что не у шляхов стоят, — вот там надобно доброму забродчику дело начать.
— А понизовье смотреть станет? — прогудел недовольно Булавин.
Зернщиков не ответил. Он соскочил с седла, крикнул конюха — бледного, сухощавого казака в лаптях, взятого в услужение из голутвенных. Пока конюх отводил коней под навес, Зернщиков уже алел красным шлыком своей шапки на крыльце, покрикивал, чтобы скорей подавали еду и питьё.
В горнице Зернщикова было не так богато, как у Максимова, но размеры сундуков были не меньше. На стене, справа от божницы, висела дорогая сабля, которой просто жалко рубиться в бою, так она была дорога и тонко отделана серебром, позолотой, дорогим каменьем по ручке. Тяжёлый стол, широкие лавки, медный витой шандал на столе — всё било по гостям хозяйской крепостью.
Вошли две ясырки, робкие, скорей забитые, не подымая глаз, принесли медный кувшин с водой и шитую красным утирку. Жена Зернщикова, полная нелюбезная женщина, лишь на миг мелькнула за дверью в своём бархатном кубильке[6]
, опушённом соболем, да так больше и не показывалась. Две ясырки, тихие и старательные, летали от печки к столу бесшумно, как листья по ветру. Выставили еду на медных блюдах, два серебряных кубка. Потом принесли кувшин с мёдом хмельным, кувшин с вином красным. На столе появилось домашнее печенье: кныш с мясом, творожные трубички и какие-то ещё, невиданные Булавиным, испечённые, должно быть, ясырками на свой, иноземный манер, кушанья. Зернщиков осмотрел всё, нахмурился, потрогал пальцем принесённое горячее мясо и потребовал принести ещё холодную ногу сайгака. Эту степную козу он убил сам на прошлой неделе и не мог не похвастать перед товарищем своей удачей степного гульбщика.— Небось гульбой почасту занят? — спросил его Булавин.
— Да где там почасту! Единый раз только и вышел ныне в степь, да и то удача велика: ныне в степи и коза-то дикая стала редка, — говорил Зернщиков, разливая крепкое двойное вино. — Ныне все они, козы, разбежались, не стало им житья покойного.
— Это отчего же?
— Не стало им житья оттого, что людей развелось на Диком поле превеликое множество. Где им водиться-то? Скоро всех сайгаков передавят да перебьют, коз этих, и кабанов, и тарпанов переловят да переедят… Ну, подымай за встречу!
Зернщиков торопливо сдвинул свой бокал с бокалом гостя и выпил спешно, как в походе. Плотный, как и Булавин, но повыше его ростом, Зернщиков был человеком не по-казацки внимательным к себе, бережливым и с юных лет подзапасся здоровьем. После первого бокала он не забыл закусить и только потом подвинул еду к гостю.
— Бывало, этих самых тарпанов, что ныне ногайцы у нас за стенами продают, мы тут — да помнишь, поди! — косяками лавливали, лошадей по сороку зараз, а теперь…
Зернщиков махнул рукой, пожевал трубичек, но вспомнил про холодную ногу, набросился на неё с ножом. Нарезал крупными кусками, сыпнул соли и сразу налил по второму кубку, но прежде чем выпить, пролил на стол напёрстка с два двойного вина.
— Смотри! — сказал он.
Булавин смотрел, как Зернщиков вытащил кресало, высек огонь и поджёг синеватую лужицу.
— Горит! — воскликнул он.
— Крепкое вино, — подтвердил Булавин.
— А ты хотел в кабак идти. Там, в кабаке-то, целовальник разве такого нальёт? Ни в жизнь не нальёт! Он, как увидит, что казак подпил, так и тащит ему разведённого — всё равно-де не поймёт, а здоровей будет.
— Так это откуда? — прищурился Булавин. — Своё, что ли? Подпольное?
— А неуж я стану пятаки носить в кабак? Уж если на то пойдёт, так я лучше стану молоко пить, а кабацкого мне не надо. — Зернщиков остановил неподвижный взгляд зелёных, как у кошки, цепких глаз на лице гостя и серьёзно сказал, вырубив кривую морщину на переносице: — Это я тебе как друзяку своему говорю, понял?
— А ты во мне усомнился? — выпрямил Булавин спину.