И хозяйство на ноги поставили и сами оклемались маленько. О вас горевали. А тут слухи дошли жуткие про Тараса. Мы и поехали проверить. Оказалось, не сбрехали нам, правдой молва повернулась. Убили его люди своего села за то, что он посадил многих. Доносы писал. Даже на родню второй жены. Та его и выдала. Показала черновики кляуз. Его порешили на сенокосе. Неведомо кто. Но косами весь изрезанный был на ленты. Живого места на нем не осталось. Его схоронили в день первый Троицы.
А жена его к своим ушла. Не захотела у Тараски жить. Чтоб не свихнуться и не попасть в дурдом, как его мать. Она, когда увидела сына своего, ума лишилась. Хотя, видать, у нее и так его не было.
Все твои, Тонечка, вещи, лежат в доме не тронутые. И платья, и отрезы, и детское. Ничего не взяла та женщина. Греха побоялась. И хотя решили было власти отдать ваш дом новым колхозникам, мы не дозволили, показали твой адрес, сказали, что живы вы и дом этот — ваш собственный. Мы его закрыли. Забили, окна и двери до твоего возвращения. Чтоб имели свою крышу над головой, бедолаги несчастные.
Скажи, может, вещи прислать тебе иль пусть в доме вас дожидаются? Мы сохраним все в целости.
И еще: твой двоюродный дядька — Георгий, может, помнишь его, написал за вас жалобу. Хочет добиться, чтоб отпустили всех с неволи лютой. Уж не ведаю, что получится, но он — Герой Советского Союза и к нему, небось, прислушаются поболе, чем к шелудивому Тарасу.
Все мы помним и любим вас. Пишите», — закончила письмо тетка.
Антонина перечитала ее письмо много раз. И горько плакала.
Еще бы! На днях в Усолье комиссия приезжала. Сытые, холеные люди. У всех руки белые, мягкие, как у избалованных женщин. Такие сроду косу не держали, не работали топорами и пилами, не ходили за плугом. А животы у каждого — ниже колен. И задницы — толще бабьих, смотреть на таких тошно.
Вытащили бумаги из портфелей. Спросили Пескаря — старшего. Когда им на погост указали, головами закрутили, видать, от стыда, и сознались, мол, припоздали мы с реабилитацией…
Оказалось, старик в неволе три года лишних прожил. Когда Гусев послал письмо Сталину, указав всех невинных, вождь поручил разобраться с заявлением и через месяц, подписал реабилитацию. Но… Попала она в область. И там залежалась в канцелярии.
Кому-то не хотелось признать ошибку и притормозили с освобождением ссыльных. Нашли это письмо в архиве. Оно пришло. Но не было исполнено. И люди не дождались. Вот и Пескарь, и Комиссарша, и Варвара, и Васек Гусев умерли, будучи освобождеными, но в ссылке, тюрьме… Кто еще не доживет? Кого приютит усольский погост, разросшийся в настоящее кладбище?
Дали вольную семье Гусевых. Всем. Шаман получил документы. Деньги.
Не хотел уезжать из Усолья. Тут могила отца. Здесь дом, построенный и согретый его руками. А комиссия приказала. Мол, нельзя вам жить теперь в местах спецпоселений. Вы не подлежите перевоспитанию. А нам и без вас забот хватает. Поезжайте в свою деревню, вас сам Сталин освободил.
А Шаман в ответ:
— Мне до конца ссылки чуть больше месяца осталось. Добуду и выйду по звонку. Не хочу блага от того, кто упек сюда.
— Зачем писал тогда? — спросили его.
— В то время я еще верил. Теперь уже — нет.
Но комиссия не стала спорить. А предупредила: коль сам не уедет, их выселят принудительно.
Вот тебе и свобода…
Гусев вместе со своими уехал на другой день. В его семье прибавление получилось. Поженились сыновья. И кроме невесток объявились внуки. Их тоже на волю выпустили. Видно, за ненадобностью.
Вместе с Гусевым уехали и Блохины. Жена и дети Никанора.
Эти впопыхах собирались. Спешно. Даже с усольцами не простились. Так и не привыкли они тут. Чужими жили. Среди людей, ровно снеговики. Не оттаяли, не согрелись. И на баржу бегом бежали. Словно не от людей, с которыми годы прожиты, а от волчьей стаи, чужой и ненавистной.
…Тонька держит в руках письмо. Оно дрожит мелко.
Бабе не верится, что когда-нибудь вырвется отсюда насовсем. К своим…
Хотя… А где они — свои? Вот усольцы, те и впрямь свои. Ни теплом, ни хлебом не обошли семью. Не дали умереть. А родня… Той третьей беременности испугалась. Побоялась нахлебников. Теперь, конечно, кормить никого не надо. Сами на ногах. Все дети выросли. А свобода… Она тоже слепая и обманчивая. Как мужик. Покуда трезвый — хозяин. Как выпьет — с ног падает. Сегодня освободят, а завтра — вякнет кто-нибудь из деревенских— и снова в ссылку.
Ведь вон с Гусева прямо в Усолье потребовали расписку, что не станет он на материке об Усолье рассказывать — позорить власть, дискредитировать ее. Иначе снова в ссылку попадет. Так и пригрозила комиссия.
Шаман назвал тогда реабилитацию зашитым мешком, прогрызенным мышью. Из которого пока выберешься, — от удушья задохнешься.
Расписку ту Шаман не хотел давать. Но жена убедила, невестки. Да и комиссия не молчала.