Глубокой ночью, лежа в кровати, я вновь сделалась естествоиспытателем. Погружаясь в сон, я высасывала из-под ногтей сладость и глядела вверх, в темноту, на невидимый потолок. И слушала. Слушала и считала. Я всегда знала, где бабушка – на кухне, в гостиной или в спальне, – определяла по кашлю, как по птичьему посвисту. Только этот звук и успокаивал, и пугал. Он одновременно доказывал, что бабушка еще жива и что это не навсегда. Ночами я прислушивалась к каждому кашлю, к каждому хрипло-сипящему залпу и находила в этих звуках успокоение. Хотя «Бигль» упирался горбом мне в спину, я умудрялась засыпать, приложив к сердцу раскрытую Библию.
Так же как некоторые отсчитывают секунды между молнией и громом, я отсчитывала время между спазмами кашля. Раз аллигатор, два аллигатор, три аллигатор. И надеялась: чем больше промежуток, тем бабушке лучше. Надеялась, что она хотя бы спит. Если я досчитывала до девяти, то говорила себе: у нее лишь простуда. Ну, или бронхит – в общем, то, что лечится. На счет «двадцать аллигатор» я уже задремывала и видела кошмар: мертвого полуголого Папчика Бена, который окровавленными руками стаскивал с меня одеяло. Однако кашель возвращался: хрипы и приглушенные вздохи следовали так часто, что между ними не влезал даже один аллигатор.
Лежа в кровати, я дочиста обсасывала пальцы. Весь день мы с бабушкой делали шарики из поп-корна – им пропах весь дом. Я уже сказала, что был канун Хэллоуина? Так вот, был канун, и мы готовили шарики, чтобы раздавать ряженым. Как подневольные на офшорной фабрике, мы смешивали поп-корн с кукурузным сиропом и оранжевым красителем, лепили промасленными руками бугристые шарики-тыковки и вдавливали в них треугольные ириски – получались «Джеки-фонари» с прищуренными глазами и вампирьими клыками. Заворачивали мы их в вощеную бумагу.
Упомянула ли я, что тайком сдабривала хэллоуинские угощения ксанаксом из обширных неизрасходованных запасов с похорон? «Негоже добру…» – решила я.
В спальне кашлянула бабушка, и я принялась считать:
Я лежала в кровати и прислушивалась, кончики моих пальцев были на вкус как блины с маслом и сиропом. Дождавшись паузы, я начала считать:
Мои родители не отмечали ни Рождество, ни Песах, ни Пасху, зато в Хэллоуин будто отыгрывались за миллион пропущенных праздников. Для мамы суть заключалась в костюмах, в примерке на себя альтернативных архетипических образов и т. п. Папино отношение было еще более занудным: он ворчал, что иерархию власти переворачивают с ног на голову, что детей против воли заставляют нарушать закон и отправляют взимать дань с гегемонов-взрослых. Меня наряжали Симоной де Бовуар и водили по парижскому «Ритцу», где я выпрашивала равные трудовые права для женщин и мужчин и шоколадные батончики, а на самом деле демонстрировала политическую проницательность своих родителей. Как-то раз меня одели Мартином Лютером, но все спрашивали, не Бела ли я Абцуг[17]
. Ох, взрослые!Кашля не было так долго, что я успела досчитать до шестнадцати аллигаторов и скрестила под одеялом липкие пальцы – на удачу. Мелькнула мысль, не вырядиться ли в этом году Чарлзом Дарвином, однако не хотелось на каждом унылом деревенском пороге втолковывать, что к чему, не шибко образованным селянам.
Я добралась до двадцати девяти аллигаторов. До тридцати четырех.
Дверь спальни беззвучно распахнулась, из темного коридора ко мне потянулась тощая рука. В комнату начала вдвигаться усохшая, похожая на скелет фигура, лицо – зловещий череп – было вымазано табачной слюной. Вместо цепей существо волочило серебристую пряжку. Костлявые пальцы держали длинную засохшую палочку собачьего помета, вложенную в булку для хот-дога, поверх нее извилисто бежала золотистая полоска дижонской горчицы. Это чудовище – или немного другое – я видела каждую ночь, и в последнее время его появление было хорошим известием: оно означало, что я сплю. Что больше не считаю. И что бабушка тоже спит. Пусть это был кошмар, зато во сне.
Кровать, когда-то мамина, была глубокой и мягкой. Днем бабушка сменила белье, и новое после дня на солнце пахло свежестью. Лежать было удобно, ничто не мешало.
Труп Папчика Бена проплыл над полом, габардиновые штаны болтались у щиколоток. Череп щерился, шипел «Убийца!» и все приближался, оставляя на полу кровавые разводы.