— Однако, ехать надо, бачка, — подал голос Янгельды. — Может, здесь оставаться будешь? Тогда деньги давай, а то нам шибко ехать надо.
— Во–во, — улыбнулся Максим, — вечно у них так, с утра до вечера: деньги давай, деньги давай. На грош сделают, а на рупь сдерут.
— Да, — вспомнил Иван, — они там конокрадов поймали. Один из них, из башкир, а второй–то наш, русский казак. Степкой Братухиным звать. Мне дальше подаваться надобно, а ты, может, поспособствуешь? Жалко мужика, русский все–таки…
— Тьфу, нашел за кого беспокоиться, — сплюнул на землю Максим, — за конокрада! Мы вот у башкир коней не крадем, и они нас не трогают. Живем мирно, всяко, конечно, бывает, и до драки дело доходит, из–за девок чаще всего. Девки у них молодые красивые, работящие, вот наши ребята и зарятся на них, но чтоб коней красть или другое чего — ни–ни. А за Степку не переживай, вывернется, не впервой ловят его, уходит, как вода сквозь пальцы, а то и свои, из казаков, выкупят.
— Ехать надо, — канючил монотонно Янгельды.
— Отпусти ты их, — предложил Максим, — а то и поговорить не дадут. Куда тебе спешить? — повернулся он к башкирам. — Кумыс пить? Али по бабе соскучился? Не убежит баба твоя, дождется.
— А на большак как выбираться стану? — спросил Иван.
— Отвезу тебя на своей подводе завтра утречком, сейчас–то поздненько уже, переночуешь у нас, — и Максим подхватил один из мешков с породой, понес на плечах в сени. Иван расплатился с башкирами, подхватил другой мешок и пошел вслед за Максимом, но остановился и поглядел, как бойко скачут по деревенской улочке башкирские невысокие кони, унося всадников обратно в степь, полную ярких благоухающих цветов и птичьего пения.
Максим, оказавшийся на деле радушным и гостеприимным парнем, проводил Зубарева на другой день до большака, ведущего на Пермь, остановил едущий в ту сторону обоз, договорился с возчиками, чтоб доставили Ивана до ближайшего города, а на прощание сунул ему увесистый кусок породы со словами:
— Давно храню вот эту руду, похоже, есть в ней то, чего ты ищешь. Коль будешь в Петербурге свою породу на пробу отдавать, заодно и мою находку опробуй.
— У Трех Братьев, что ли, нашел? — улыбнулся Иван, пряча кусок породы в один из своих мешков.
— Ты, как погляжу, парень не дурак, да и я не промах. До поры до времени ничего тебе не скажу. А как обратно вернешься, тогда мы с тобой посидим, покумекаем, как сообща рудник организовывать станем, — и крепко хлопнул Ивана по плечу, — ни руды тебе, ни породы, — крикнул вслед.
Иван ехал верхом рядом с обозом, вдыхая всей грудью насыщенный какими–то особыми, неуловимо волнующими запахами уральский воздух, и, незаметно для себя, улыбался. Он верил, что самое малое через год вернется в эти места, откроет здесь свои собственные прииски и станет хозяином, хозяином настоящего дела, и богатым, независимым человеком. А горы, высившиеся вокруг, напоминавшие своими очертаниями то спящего медведя, то лошадиную голову, а то остроконечный шлем древнего воина, таили в себе столько загадочного и притягательного, что жизнь казалась бесконечной и необычайно интересной, когда есть на что ее тратить и разменивать каждый новый день.
Конец третьей части
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Обреченный странник
1
Императрица Елизавета Петровна вошла в ту пору, когда становилось все труднее оставаться верной своим привычкам сколько–нибудь долгий срок. Ее симпатии могли резко меняться в течение дня, а то и часа. Двор и ее ближнее окружение терялись в догадках, что может случиться с настроением государыни на следующий день, хотя накануне она выказывала доброе расположение духа и обычный веселый нрав. Утром могло все перемениться, и могла начаться такая карусель, что лучше на глаза лишний раз не попадаться.
Правда, имелись тому особые причины, о чем шептались за спиной императрицы, боязливо пряча глаза, ловили каждое слово придворных лейб–медиков, выходящих с неизменными чемоданчиками из покоев государыни, куда они все чаще бывали приглашаемы. А причина, в общем–то, объяснялась довольно просто: как–никак, а императрице перевалило за пятый десяток, чего она, как и любая женщина, ждала с тревогой и особой настороженностью к людям.
Во взглядах входящих к ней она непременно ловила подтверждение своим домыслам и догадкам: "Заметно ли уже, как я постарела?!" Если ей говорили, что хорошо выглядит, свежа лицом, то начинала дуться, думая, будто врут в глаза, лебезят. Коль кто пробовал интересоваться ее царственным здоровьем, испуганно махала ручкой, боялась сглазить, и охала, ахала при появлении малейшей мигрени или иного недомогания. Зато она могла изрядно рассердиться и даже накричать на чересчур откровенную с ней фрейлину, которая, запамятовав сгоряча о негласном запрете не говорить при государыне о болезнях, вдруг начинала изливать ей причины своего недавнего недомогания. Обычно она ограничивалась философской фразой: "За грехи наши, милочка, все болячки и страдания…" Но могла и зло намекнуть на возраст: мол, нечего было танцевать до упаду, лета не те…