Микитке Булавину хотелось пить, но он смотрел на старших и молчал. Дядя его, избитый, лежал ничком, подвернув щёку. Руки его затекли — под верёвками лиловой синью. Мишка Драный пошевеливался. Порой приподымал голову и смотрел вперёд чёрными турецкими глазищами. Он тоже был связан, как овца.
Под самым Азовом на берегу реки Каланчи торчали два высоких кола. Когда подъехали ближе, то стало видно, что на колах прибиты руки и ноги человека, висевшего меж ними. Без головы. Без одежды.
— Кого-то четвертовали, — вскинулся Мишка Драный.
Микитка Булавин, всю дорогу страдавший от жажды, привязанный вокруг пояса к телеге, чуть повернулся и стал смотреть на необычное зрелище. Он увидел чьи-то большие голые ноги, прибитые гвоздями к кольям. Выше их торчали руки. На одной из них, на левой, указательный палец смотрел чуть в сторону.
— Воды-ы-ы! — заныл Микитка, пряча слёзы от приятеля, и в горле его вместе со слезами забилась полынная горечь степного ветра.
Он узнал отца.
23
Из Питербурха Пётр выехал прямо к армии. Его летний возок в сопровождении сотни драгун был тем мощным магнитом, к которому устремлялись и который находили в любой деревне, на любой дороге огромной российской равнины все важнейшие письма, шедшие со всех концов. В дороге же он получил известие о столкновении его армии, а точнее — одной лишь дивизии Репнина, со шведами.
— Ну-ка, как там пишет Меншиков? — спросил Пётр кабинет-секретаря Макарова.
— Пишет светлейший, что-де окромя уступления места, неприятелю из сей баталии утехи мало.
— Я зело благодарю бога, что наши прежде генеральной баталии виделись с неприятелем хорошенько, а наипаче радуюсь, что всей его армии одна лишь треть — дивизия Репнина — так выдержала.
Петра всё же смущало то, что дивизия отошла, но розыск по этому делу он решил чинить позже.
Дорога повернула навстречу ветру — пылища повалила от охранной сотни.
— Эй! Скажи, пусть скачут за возком! — крикнул Пётр денщику Орлову, торчавшему на задке возка.
Всадники остановились, пропустили царёв возок вперёд, и теперь пыль оставалась сзади. Впереди же засинели стеклянно-призрачные дали среднеполосья. Всюду пахло сенокосом. Настроенье было лёгкое, праздничное. Стычка Репнина сулила грядущие победы, но особенно отрадно было узнать о гибели Булавина. Теперь для всех было ясно, что восстание на Дону обречено. Правда, ни царь, ни его военачальники ещё не знали, что Никита Голый подхватит булавинское знамя и почти до самой Полтавской битвы, до лета 1709 года, будет тлеть пожарище народной войны. Не знали, что Игнат Некрасов не захочет и после разгрома пойти к царю с повинной и уведёт верных своему знамени казаков сначала на Дунай, а его потомки — в Турцию, где целых два с половиной столетия будут они хранить в песнях, сказаниях события этих дней и снова вернут на Русь, уже в наши дни, древнее знамя булавинцев…
— Чего ты мне давеча плёл про Долгорукого? — вспомнил Пётр, вытягивая ноги на переднем сиденье.
— А! Это Шидловский в письме приватном отписал на Москву, что-де Долгорукой зело польщён скорой победой над вором Булавиным и ныне будто бы обуян превеликой страстью к многописанию о том богоугодном деле…
— Какому писанию?
— Да вознамерен, кабыть, наш Долгорукой в книжке прописать про дела свои бранные[12]
.— Эва чего сдумал! — ухмыльнулся Пётр, блеснув на солнышке влагой жёлтых зубов.
— И пропишет! — воскликнул Макаров. — Пётр Алексеевич! Князь Волконский испрашивал, чего творить с крестьяны танбовские да козловские, что в единогласии пребывали с вором Булавиным на Дону? Меншиков в сумнении пребывать изволит, понеже много тех крестьянышек набралось, почитай — тыщи!
Пётр закрыл глаза. Молчал.
— Так чего велишь, государь, — казнить али миловать?
Пётр задремал, казалось, и Макаров больше не осмелился беспокоить его. Около четверти часа продолжалось молчанье. Мерно покачивался возок на мягкой пыльной дороге. Раза два большие колеса возка пророкотали по мостам, и снова мерное покачиванье, сладка истома июльского светлого дня. Но вот лошади слегка осадили назад, как перед крутым спуском. Макаров высунулся, но кругом стлалось ровное русское поле, березняковая кипень перелеска, неочёсанные копны у самой дороги, а совсем рядом, чуть не под копытами лошадей, стоял на коленях мужик.
— Гнать! — рявкнул Макаров.
— Что за оказия? — нахмурился Пётр.
— Мужик, Пётр Алексеевич…
Пётр высунулся и увидел, как верховые, не слезая с сёдел, наклонились и схватили мужика за серый зипун.
— Кто таков? — окликнул Пётр.
Никто не мог ответить, и поручик затормошил мужика.
— Ну, что там? — нетерпеливо спросил Пётр снова.
— Тебе, государь, челом бить вознамерен!
— Вели подойти!
Расступились. Мужик отряхнулся и браво подошёл к возку, но потом, будто испугавшись чего-то, упал на колени и ткнулся кудлатой головой прямо в пыль.
— Солдат? — спросил Пётр, отметивший подход мужика.
— Нет, государь.
— А кто?
— Я инфантерия! Восемь годов назад от Нарвы с тобой бежал беспамятно, государь.
— А чего ж ты так бежал, инфантерия?
Мужик прищурился в кривой ухмылке.