– Сын сказывал, – ответил дедок. – Он у меня ахфицер, до майора дослужился. На Халхин-Голе отвоевал, потом с финнами дрался на Карельском перешейке. А в ноябре был ранен под Ленинградом, лежал в госпитале, в Вологде. Вчерась я его проводил обратно на фронт. Сейчас вот домой возвращаюсь, в Ерошино своё. Василий-то, сын мой, так и сказал: возьмут, дескать, батя, фашиста в скорости в клещи под Ржевом и Вязьмой, и пойдёт наша армия дальше освобождать порабощённые города.
– Правильно сказал твой сын, – с уверенностью подтвердил Кривошеев. – Ещё немного поднажмут наши войска в этом районе, немец не выдержит напора и дрогнет, побежит в панике назад.
Они оба замолчали, каждый думая о своём, некоторое время смотрели в окно. Потом старик, посмотрел на продолжавшую молчать женщину, заговорил вновь:
– Война с немцем ноне коварнее случилась, чем ранешняя. Фашист проклятый, в разницу от Кайзера, не щадит ни баб, ни малых деток. К нам тут в Ерошино прибились несколько беглянок от войны, так они порассказали, как он зверствует, ирод. Пожили эти бабы под немцем всего-то две недели, а натерпелись страху на весь остаток жизни. У одной из них дочь была, ишо и восемнадцати ей не сполнилось, так эти звери, язви их в селезёнку, прознали, что она комсомольским вожаком была, надругались над ней всей звериной стаей, а потом приставили к стене родного дома и расстреляли на глазах у матери. Мать-то, бедняга, в тот же день онемела от горя и молчит до сей поры. Волос белым сделался, как вон снег за окном. Вот ведь какая история приключилась с бабой.
Женщина впервые за весь путь выпрямилась, откинулась на спинку полки, и внимательно, не отрывая глаз, смотрела на старика. В глазах её была неизгладимая боль, с которой, по всей вероятности, она жила уже длительное время. И вдруг женщина заговорила тихим и печальным голосом:
– А я вас узнала, дедушка. Вы ведь Федот Харитонович Воробьёв?
Дедок встрепенулся, подёрнув плечами под тулупчиком, будто собирался сбросить его и показать крылья в подтверждение своей птичьей фамилии.
– Смотри-ка, заговорила наша попутка, – сказал дедок с неподдельной радостью. – Я уж сомневаться стал, способна ли ты на разговор? Думал, без языка, как та беглянка. Откуда знашь меня, девонька? Чьей-то сродственницей приходишься в нашем Ерошино, али как?
Женщина покосилась насторожённым взглядом на Кривошеева, будто опасалась сболтнуть что-нибудь лишнее при милицейском начальнике. Потом безрадостно и глухо произнесла:
– Дочь я Пелагеи Захаровны Пожитиной, с сыном вашим, Василием, в одной школе учились.
– Постой, постой… – дед Федот принялся гладить правой рукой по бороде, что-то припоминая. – Была у Пелагеи дочка, верно. Варькой звали, кажись.
– Я и есть та самая Варька Пожитина. Только сейчас я Никитина по мужу, – при последнем слове глаза женщины увлажнились, она оторвала от сумочки правую руку, смахнула ладонью накатившуюся слезу. – Правда, где сейчас мой муж – неизвестно. С первых дней войны ни одной весточки. Он ведь на границе с Польшей служил, в Остроленке мы жили. За два дня до начала войны он меня к маме на лето отправил, а сам остался служить. Ему отпуск в июле обещали, должен был тоже приехать погостить. О войне я уже в дороге узнала, хотела вернуться назад, да куда там! Вокруг такой бедлам случился!
Варвара умолкла и вновь уставилась в окно, вспоминая, очевидно, те страшные первые дни войны, которые ей пришлось пережить.
– Вон она, стало быть, какая долюшка тебе выпала, – проговорил старик Воробьев озабоченно. – А далее-то што было?
Женщина будто не услышала вопроса Федота Харитоновича, продолжала неотрывно смотреть в окно. Только спустя полминуты, очнувшись от тягостных воспоминаний, переспросила:
– Дальше что? А дальше добралась я до Ленинграда – там свекровь моя жила, думала, может, от неё что узнаю о муже. А потом… потом блокада началась. Свекровь умерла от голода, и я, быть может, тоже умерла, едва ходила уже, если бы брат мужа с оказией не вывез меня через Ладогу. Сейчас вот оклемалась немного, еду к матери.
– Ох-ох-хо, – тяжело вздохнул дедок. – Вот ведь чего натворил фашист проклятушшый! Ну, а об отце-то ничего не слыхать?
Варвара испуганно покосилась на Кривошеева, молчавшего всё это время и перевела предостерегающий взгляд на деда. Ей не хотелось вести разговор о репрессированном отце в присутствии сотрудника НКВД.
– Нет, дедуль, ничего, – ответила она коротко.
– Жаль мужика, хорошим председателем был, – заговорил старик дальше, не уловив во взгляде Варвары предостережения. – Заарестовали в тридцать седьмом ни за что, ни про что, и мыкается сейчас наш Филимоныч по лагерям где-то в гиблых местах. А этот сукин сын, что донос на него написал, сбежал куды-то от гнева людского. Почуял, лисья душа, что мужики могут на вилы его нанизать, ровно охапку сена, и укатил из Ерошина в одну из ночей. Месяца не выдержал, подлец! Хучь так и не признался, что самолично нацарапал энтот поклёп.