«...Вы ребенок... Милый моему сердцу ребенок... И кому только в голову пришло назвать вас склочником? — говорит Колчанов, собираясь под осуждающим взглядом Торчикова на заседание комиссии, где разбираются дела института. — Вы — из сказки. Котлетка для злого волка! Как это хорошо — и насколько легче! — быть таким, как вы...» И уедет на эту самую комиссию, будь она проклята. Чтобы не дать возможности проходимцу, пробравшемуся на высокий пост, помешать Торчикову и другим заниматься большой наукой. Колчанов выдержит, спина-то у него вправду широкая. Только вот хорошо ли попрекать человека отходом от научной работы, если виной тому во многом не кто иной, как ты сам?
И когда звучат со сцены слова Колчанова — Окулевича о милом его сердцу ребенке, в которых ощутима и доброта сильного человека, привыкшего брать на себя больше других, и ирония, пока еще благожелательная и неядовитая, — на па мять приходят знаменательные слова Чернышевского: «Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувств гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиною он не становится, или, по крайней мере, не становится мужчиной благородного характера».
Над этой перспективой, пожалуй, самое время задуматься Торчикову Не потому, что он подошел уже к какой-то послед ней грани, нет, напомню, Торчиков честный и совсем не плохой парень, а потому, что всегда лучше задуматься несколько раньше, чем несколько позже. А то ведь и сейчас уже нетнет да и проскользнет в его высказываниях нотка любования своими изгнаниями и жизненными осложнениями.
Позволю себе еще раз сослаться на критическую классику и напомнить, как обращался Писарев к людям, которые жаловались на то, что «среда заела», «обстоятельства погубили», и которым, в сущности, нравилось, было удобно чувствовать себя притесняемыми и гонимыми. Обращался он так: «О, достойные сограждане! О, филейные части человечества!.. Разве может какая-нибудь сила в мире заесть, изломать или погубить то, что рыхло, мягко, дрябло и жирно... Самому признать себя заеденным, изломанным и погубленным — значит... бежать с пашни на лежанку в то время, когда работают сохи и бороны честных и умных соседей, друзей и родственников».
Очень я не люблю людей, преклоняющихся перед собственным красноречием. Слушаешь иной раз такого вот оратора-энтузиаста и понимаешь, что волнует его, собственно, не та практическая польза, ради которой, как казалось, и предприняты все высказывания, а они, эти высказывания, сами по себе, и то, какое он, высказываясь, производит впечатление на окружающих. Оказывается, при активном желании это бывает не так уж сложно — живя вполне спокойно и непыльно, прослыть при этом отчаянным радикалистом и емельчаком.
И, вспоминая такого радикалиста, также причастного к науке, я вдруг, даже несколько неожиданно для себя, сопоставил его с Торчиковым. И когда один знакомый драматург сказал: «Пойди на мою премьеру, старик, это остро, может встретить препоны, за это всем нам надо бороться», — а посмотрев спектакль, я понял, что, кроме двух-трех реплик-намеков, имеющих отношение к событиям, которые происходили в стране и всех волновали, в пьесе решительно ничего нет, — передо мной вновь возникло милое очкастое лицо нашего героя.
Впрочем, не слишком ли произвольны ассоциации? В какой-то степени — да. Торчиков не обязан нести ответственность за все те явления, о которых я здесь говорил. И все-таки стоит встревожиться, стоит вытащить на свет и проанализировать некоторые неприятные черточки характера героя, пусть даже находящиеся в зачаточном состоянии. Вряд ли лучше ждать, когда они разовьются. Тем более, что драматург и театр, видимо, разделяют эту тревогу Не случайно Колчанов в спектакле мучается и тем, что на науку не остается достаточно времени, и теми оплошностями, которые допускает в своей директорской деятельности. Торчиков же — он кажется, и собой, и своей жизненной позицией пока что вполне доволен.