— Не журись, Дюла! И в нашей Венгрии небо станет высоким.
Над их головой, в невообразимой вышине, загорались все новые, бесчисленные звезды.
— Моя мать, — шепотом проговорил Пастор, — зовет звезды небесными светлячками. Когда я уходил на фронт, она обняла меня в последний раз и сказала: «Пусть светят тебе, сынок, небесные светлячки…»
Лагерь военнопленных окружали непроходимые леса: дуб, липа, бук, сосна да еще и заросли шиповника, малины. Два года назад на месте нынешних бараков была глухомань.
Бараки сложили из бревен, квадратный двор и спортивную площадку посыпали толстым слоем желтого песка — берега протекавшей поблизости реки были песчаные. Речной песок блестел на солнце, как золото.
Ветер с реки шевелил ветви деревьев. А на земле, в гуще кустарника, царили полумрак и безветрие. В густом и теплом воздухе перемешивались всевозможные лесные запахи. Они доходили до самого лагеря.
— Здесь даже от песка тянет сосной, — заметил как-то Кишбер.
— Запах меда — это от липы, горьковатый — от дуба, — сказал Пастор.
И чтобы полнее ощутить все ароматы, все запахи ветра, Дюла закрыл глаза.
Глядя вдаль, военнопленные даже не замечали зелени. Они видели одну только колючую проволоку.
Много прошло времени, много воды утекло, прежде чем пленные — итальянцы, румыны, венгры, словаки, поляки, австрийцы и немцы — начали понимать, что не всякое проволочное ограждение означает рабство.
Путь к свободе неодинаков и сложен.
— Скажу тебе искренно — дома все мои мысли вертелись вокруг самого насущного: работы, еды, вина, женщин и прочего. На фронте я вообще ни о чем не думал. К чему?.. А вот теперь стал размышлять. Хочешь верь, хочешь нет, но, честное слово, немало дней ломаю я голову, почему там, дома — сам-то я из Дьёндьёша, — так вот, по какой, значит, причине у себя в Дьёндьёше так часто я сидел без работы, хотя в городе имелось немало народу, нуждавшегося в моем труде? Ведь я мужской портной, а вокруг целая тьма людей ходила в рвани и обносках. И мне все-таки приходилось бить баклуши, сидеть с пустым карманом, нет работы, да и все! Ну, как прикажешь понимать такое?
— Да ведь здесь тебе днем и ночью об этом толкуют. Дескать, вот по какой причине бывает при капитализме так, а не этак. Тут про подобные вещи даже сам ветер насвистывает и капли дождевые стучат…
— Брось ты про этот капитализм, приятель! В Дьёндьёше его и в помине не было. Конечно, встречались богачи, которым сладко жилось. Не так уж много, но были. А большинство состояло из бедняков или всего чаще из таких, что и не богаты, и не нищи, не обжираются, но и не голодают. Двадцать восемь лет прожил я в Дьёндьёше и, верь слову, никаких следов капитализма не приметил. Думаю, что не найти его там и теперь, если только не занесли его немцы. Да нет, навряд!.. Они скорей унесут, чем принесут. А в Дьёндьёше есть что унести. Эх, старина, какое там вино! Какое вино!.. И белое, и, знаешь ли, такое светло-желтое… А еще бледно-розовое и цвета крови, вовсе алое и темно-темно-красное, почти черное… У нас в окрестностях, старина, делают самое настоящее дьёндьёшское вино. А что за вкус!.. Что за аромат!.. Представь себе, к примеру, будто выходим мы с тобой воскресным днем, а то и утречком за город. Так сказать, на экскурсию, вроде поразмяться. Прекраснее мест, чем в горах Матры, на всем свете не сыщешь! Эх, приятель, и красотища же! В полдень раскладываем мы с тобой, к примеру, костер. Правда, такое дело не очень-то поощряется, вроде даже как запрещено, но мы все-таки разводим огонь и поджариваем сало… Да не как-нибудь, а нанизав его кусочками на ореховый прут. Поглядел бы ты, какой в наших краях орешник!.. Значит, поджариваем это мы сало, а к нему лучок. Кусочек сала — кружок репчатого лука, еще кусочек — еще кружок… И когда все это начнет подрумяниваться…
— Размечтался!..
— Да, дружище, уж лучше не мечтать. Начнешь вспоминать, сердце так защемит, так заноет, хоть плачь… Лучше не думать…
И Кишбер глубоко вздохнул, опустив крупную лысоватую голову, похожую на огромную грушу.
— О чем загрустил, Фери?