Тольнаи сначала с большой неохотой оторвался от своего внутреннего спора. Но чем дальше говорил Заканьош, теми живее интересовал его гонвед. Священник слушал молча, только изредка что-то бормотал себе под нос.
— Дней десять назад, да вы, верно, и сами это помните, нашу роту послали на охрану железной дороги. Неважная работенка! Глядишь на лес вдоль железной дороги, а за твоей спиной взрываются рельсы. Вот стоим мы двое в ночном патруле — я и Андраш Бодроги. Ходим мы это вдоль полотна, сто шагов вперед, сто назад. Кругом темно, еле различаешь друг друга. «Да, — сказал Бодроги, — такая служба не меньшая глупость, чем все, что мне до сих пор доводилось видеть на свете. Подумать только! Рельсы… Ведь это же сталь — чего прочнее! А человек скроен из прескверного материала, да и сам по себе дрянь. Можно еще понять, если бы стальные рельсы охраняли дрянного человека! Но чтобы слабое человеческое существо охраняло могучие рельсы?» Так говорил Бодроги.
Я посоветовал ему не ломать голову над всякой чепуховиной, а лучше поразмыслить над тем, когда же наконец кончится эта проклятущая война? «Если бы знать, — отозвался Бодроги. — Вчера один человек мне заявил, что война закончится тогда, когда мы перейдем от бесполезных вздохов к делу». — «От кого ты все это слышал?» — спросил я. Бодроги медлил с ответом, но потом все же признался: это сказал господин священник Тольнаи. Выходит, это были вы, товарищ священник!..
В этот момент Пастор вызвал к себе Заканьоша, прервав тем самым его рассказ. Партизаны свернули влево, на едва заметную, давно нехоженую тропу.
По тропе отряд продвигался с трудом. Снег здесь лежал толстым слоем, ветки то и дело хлестали по лицу. Дюла Пастор предлагал быстрый темп движения, приходилось то и дело ускорять шаг. Ход мыслей Тольнаи, прерванный рассказом Заканьоша, запутался окончательно.
Тропа, по которой гуськом двигались партизаны, петляла то вправо, то влево. Тольнаи видел впереди себя то не меньше четырнадцати-пятнадцати человек, то всего троих или четверых. Когда на протяжении почти двухсот метров рота поднималась в гору, заметил он и фон дер Гольца, шагавшего с опущенной головой и связанными за спиной руками.
Минут десять взбирались партизаны на небольшую возвышенность, а миновав вершину — Тольнаи так и не заметил, когда это произошло, — стали спускаться вниз. В небольшой, густо поросшей невысоким сосняком лощине и был сделан привал и вновь расстелены на снегу плащ-палатки.
— Перекур, — сказал Дюла Пастор, обращаясь к Тольнаи.
Тот вспомнил, что у него в кармане как будто остались венгерские сигареты, и вытащил свой никелевый портсигар. В нем действительно лежало четыре штуки «Симфонии».
— Закуривайте! — предложил он Пастору.
— Спасибо, не курю. Со мной о чем-то хочет поговорить пленный немец. Я по-ихнему не понимаю. Поможете?
— Пожалуйста.
Пастор сел на поваленное дерево и сделал знак Тольнаи занять место рядом. Фон дер Гольц стоял перед ним, широко расставив ноги.
— Чтобы вы хорошо меня поняли, — начал немец, вам следует знать, что я кадровый солдат, немецкий офицер. Но не национал-социалист и никогда себя не считал таковым. Я был и есть немецкий офицер. Я презираю и ненавижу Гитлера — этого кровожадного, невежественного, дурно воспитанного ефрейтора-австрияка. Полагаю, каждый настоящий кадровый прусский офицер тоже презирает этого крикливого фигляра. Почему мы, в данном случае лично я, не выступили против него открыто? По-видимому, таков будет первый вопрос, на который мне предстоит ответить? Ответ гораздо проще, чем может показаться. Я не сделал этого исключительно из скромности. Чувствовал себя слишком мелкой фигурой, чтобы иметь право первым шагнуть на новый путь и повести по нему германскую армию. Вы меня понимаете, господа? Не по трусости, а из скромности ждал я, что какие-то действия предпримет кто-то другой, более значительный, влиятельный и талантливый. Какой-нибудь маршал, министр… Если бы один из подобных людей начал борьбу против Гитлера, могу вас заверить, господа, даю слово офицера, я немедленно примкнул бы к нему. Надеюсь, у господ нет сомнений в искренности моих слов?..
Сегодня ночью в моей жизни произошла решающая перемена. То, что я остался жив, есть зримое проявление господнего милосердия, ибо жизнь и смерть наша — в руках божьих.
Я верующий христианин. Постигшее меня нынешней ночью чудо можно объяснить не иначе, как решимостью провидения спасти меня для великих дел. Этим чудом оно мне подсказало, что возлагает на меня свершение отважного воинского подвига. Смиренно повинуюсь господнему повелению… И потому решил действовать.