Мы не смогли бы рассказать про наши отношения даже с малознакомым нам человеком, не выстроив в определенном порядке самые разные места, в которых протекала наша жизнь. Так каждый человек — и я сам тоже был одним из них — измерялся для меня длительностью времени, необходимого ему для обращения, причем не только вокруг себя, но вокруг других, а прежде всего сменой положений, какие последовательно занимал он по отношению ко мне. И, без сомнения, все эти различные плоскости, на которых Время, с тех пор как мне вновь удалось овладеть им на этом празднике, располагало мою жизнь, заставляя меня грезить о том, что в книге, которая стала бы ее описывать, пришлось бы прибегнуть не к плоской психологии, которой пользуются обычно, но к своего рода пространственной психологии, добавляли новую красоту всем этим воскрешениям и обновлениям, которыми оперировала моя память, пока я грезил, находясь один в библиотеке, поскольку память, поместив прошлое в настоящее, нисколько не изменив его, таким, каким оно было в тот момент, когда само являлось настоящим, как раз и уничтожает это огромное пространство Времени, в пределах которого и осуществляется жизнь.
Я увидел, как приближается Жильберта. Поскольку для меня женитьба Сен-Лу, мысли, что занимали меня тогда и возвратились ко мне теперь, все это было словно вчера, мне было странно видеть рядом с нею девушку лет шестнадцати, чьим высоким ростом и измерялось расстояние, которого я не желал замечать. Время, изначально бесцветное и бестелесное, словно для того, чтобы я смог все-таки разглядеть и ухватить его, как будто материализовалось в ней, придало определенную форму, как произведению искусства, между тем как со мной проделало лишь обычную свою работу, и все. Тем не менее мадемуазель де Сен-Лу стояла передо мной. У нее были необыкновенно острые, проницательные глаза, а очаровательный носик, слегка вытянутый и загнутый в форме клюва, она унаследовала даже не от Свана, а, скорее, от Сен-Лу. Душа Германтов исчезла; но милая головка с проницательными глазами, головка вспорхнувшей птицы, красовалась на плечах мадемуазель де Сен-Лу и останавливала взгляды тех, кто когда-то знавал ее отца.
Я был поражен тем, что ее нос, слепленный словно по шаблону носа ее матери и бабки, заканчивался этой горизонтальной линией, невероятно трогательной, хотя и длинноватой. Такая выразительная, своеобразная черточка, благодаря которой можно было узнать статую из тысячи других, и я любовался тем, как кстати природа, этот великий и самобытный скульптор, приберегла для внучки, как и для матери, как и для бабки, этот мощный последний взмах резца. Я находил ее весьма красивой: полная надежд, смеющаяся, перед громадой лет, уже утраченных мною, она напоминала мне мою собственную юность.