Старый герцог Германтский больше никуда не выходил, поскольку все свои дни и вечера проводил с нею. Но сегодня он все же явился ненадолго, чтобы увидеть ее, несмотря на неприятную возможность столкнуться здесь с женой. Я не заметил его и, без сомнения, не узнал бы, если бы мне на его не указали. Теперь это была всего лишь развалина, но развалина величественная, а может, и не просто развалина, но нечто прекрасно-романтическое, — такой выглядит скала в бурю. Жестоко исхлестанное волнами страданий, гнева, подступающей линией смертельного прилива, его лицо, изъеденное и ноздреватое, словно каменная глыба, все же не утратило своего стиля, своей изысканности, какой я всегда восхищался; оно было источено, подобно тем прекрасным античным головкам, поврежденным временем, которыми мы тем не менее с гордостью украшаем свои кабинеты. Вот только оно теперь принадлежало, казалось, более древней, чем прежде, эпохе, и не только потому, что некогда гладкая и глянцевая материя стала неровной и шероховатой, но потому еще, что лукавому и игривому выражению пришло на смену другое выражение, невольное, неосознаваемое: на лице читалась болезненная изможденность, борьба со смертью, страдания и муки выживания. Утратившие гибкость мышцы придавали некогда сияющему лицу скульптурную жесткость. И, хотя сам герцог об этом не догадывался, совершенно по-иному выглядели затылок, щеки, лоб, как если бы человек, словно вынужденный исступленно хвататься за каждую минуту, оказался смят и опрокинут трагическим порывом ветра, в то время как седые пряди его величественной, только несколько поредевшей шевелюры захлестывали своей пеной острый выступ лица. И подобно тому, как одно лишь приближение бури, когда вот-вот все погрузится в темноту, отбрасывает странные отблески на скалы, до сих пор окрашенные совсем по-другому, мне казалось, что свинцовый серый цвет жестких, одряхлевших щек, почти белый, волнистый оттенок взметнувшихся прядей, слабый свет, еще до конца не погасший в глазах, уже видевших с трудом, — все это были оттенки и краски не то чтобы нереальные, напротив, слишком реальные, но фантастические, заимствованные у палитры, краски освещения, неповторимые в своем чудовищном, пророческом коварстве, краски старости и близкой смерти.
Герцог оставался здесь всего лишь несколько минут, достаточно, чтобы я понял, что Одетта, увлеченная более молодыми воздыхателями, просто смеется над ним. Но, странное дело, он, который некогда выглядел почти нелепым, пытаясь изображать короля, не обладающего истинной властью, теперь стал казаться поистине величественным, почти как его брат, на которого старость, очистив от всякого рода бутафории, сделала его похожим. И, подобно брату, он, прежде весьма высокомерный, хотя высокомерием другого рода, казался ныне исполненным почтения, хотя и почтительность тоже была совсем иного свойства. Ибо, в отличие от брата, он все-таки не пережил полного упадка и не дошел до того, чтобы с учтивостью старого склеротика приветствовать человека, которого прежде презирал. И все-таки он был очень стар, и, когда захотел выйти из гостиной и спуститься по лестнице, старость, самое жалкое из всех состояний человека, что сбрасывает его с вершины, как царя в греческих трагедиях, старость, вынуждая его останавливаться на крестном пути, в каковой превратилась жизнь немощного больного, утирать струящийся пот, осторожно нащупывать ступеньку, что предательски уходила из-под ног, ведь ему, его неуверенным ногам, затуманенным глазам нужна была опора, старость, придавая ему вид робкого и нерешительного просителя, сделала его не величественным, но жалким.
Герцог Германтский, не в силах обойтись без Одетты, постоянно сидя у нее все в том же кресле, откуда по причине старости и выпитой рюмочки подняться мог с большим трудом, предоставил ей самой принимать гостей, которые были весьма довольны, что их представили герцогу, позволили произнести слово-другое, дали послушать его рассказы про прежнее общество, про маркизу де Вильпаризи, про герцога Шартрского.