Вернулся дядя Вильмош и снова рухнул на стул; в комнате воцарилась тишина. А сожитель снова налил себе бренди и прикурил от почти угасшего окурка новую сигарету. Бабушка поднялась и пошла закрыть форточку: «Еще простудится кто-нибудь».
Неловкую тишину нарушил дядя Давид. В поисках темы, которая интересовала бы всех, он принялся ругать коммунистов, которые насаждают безбожие, отнимают у людей деньги, а сейчас к тому же строят интриги против Государства Израиль. «Не могу я тебя понять, — повернулся он к бабушке. — Ты самая умная женщина из всех, кого я знаю; я люблю и уважаю тебя. Но скажи, как ты можешь быть коммунисткой?»
Спор этот шел между ними давно. Дядя Давид упрекал бабушку в том, что она предала веру отцов, бабушка же обвиняла дядю Давида в фанатизме. Оба получали огромное удовольствие, обмениваясь колкостями, а бабушка во время диспутов этих еще и явно любовалась чертами лица дяди Давида, его высоким лбом и карими, чайного цвета глазами, которые сквозь дымку десятилетий являли ей облик старшего брата дяди Давида, который в тридцативосьмилетнем возрасте попал в плен и бесследно канул где-то в бескрайних просторах Сибири.
«А как же мне не быть коммунисткой, после всего того, что случилось?! — поднимала она, неведомо в который раз, брошенную перчатку. — Надо же и с другой стороны смотреть, Давидка. Немцы, пока мы живем, дважды начинали мировую войну, русские — ни разу. Русским мы обязаны тем, что живы. Немцы и сейчас не могут успокоиться, посмотри хоть на этого Аденауэра: ну разве он не вооружается?! Постыдился бы: как-никак, старый человек, да и в Москве его так хорошо принимали, Булганин с Хрущевым его приехали на аэродром встречать, будто у них других дел нету! Я не говорю, что теперь все в порядке, что тут рай земной, — но ведь мир! А ты думал о том, что в Америке до сих пор негров линчуют, о прочем я уж не говорю. Вот о чем надо думать, потому что важно не то, какого цвета у тебя кожа и обрезан ли ты, главное, чтобы ты человеком был!»
Дядя Давид, выслушав бабушкину политическую платформу, только хмыкнул, давая понять, что сегодняшний поединок с его стороны можно считать завершенным. Потом поговорили о тех, кто далеко от дома; прежде всего о матери. «Не стоило бы ей так себя запускать», — задумчиво сказала тетя Виола. «Например, ходила бы в кино иногда», — поддержала ее тетя Дженни. «А она пыталась хоть раз спать без снотворного?» — поинтересовался дядя Давид. Замечания эти, которые прежде так выводили мать из себя и вели к скандалам, теперь повисли в прокуренном воздухе подобно выстрелам холостыми патронами, направленным в пустое пространство.
Тут кто-то вспомнил про семью Френкелей, которые были самыми богатыми из родни. Правда, только были: национализация отняла у них большой магазин музыкальных инструментов. «Ничего у бедненьких не осталось, — заметила тетя Дженни. — Все отняли проклятые пролетарии». — «А ты не очень-то их жалей, — вставил, рыгая, дядя Вильмош. — У них вон пятикомнатный дом в Прохладной долине. И холодильник». — «Еще счастье, — возразил дядя Давид, — что не выселили их из Будапешта». — «Ну, вот видишь, — вернулась бабушка к предыдущей теме, — с выселениями я тоже, например, не согласна».
В дверь позвонили. «Кто еще там?» — недовольно подняла голову бабушка, вспомнив, что чайных чашек у них больше нет, да и сидеть не на чем, разве что табуретку придется принести из кухни. Потом поспешила в прихожую, и оттуда донесся ее, слишком уж громкий и радостный возглас: «Ага! Легка на помине!» Спустя секунду снова: «Я же говорю, легка на помине!» И еще раз: «А мы как раз о вас говорили: как вы там, как живете?»
Роби Зингер понял, что новый гость — не иначе как Нелли Френкель, сестра того самого торговца музыкальными инструментами, бывшего богача. Нелли Френкель была близорука, плохо слышала и жила в полном одиночестве. Поэтому после войны она с радостью перебралась к брату, в его дом в Зуглигете, вселившись в комнатку для прислуги, и в благодарность стала вести у него хозяйство. Она тоже относилась к дальним родственникам, но из-за плохого слуха обсуждать эту тему с ней было бесполезно.
Нелли Френкель встала в центре комнаты, покивала гостям, которых не узнала, потом громче, чем требовалось, сказала, обращаясь к бабушке: «Я насчет той вещи». Видя, что секретничать тут вряд ли удастся, она села на табуретку, спешно принесенную Роби Зингером, и, судя по всему, приготовилась ждать, когда уйдут остальные.
Вещь, про которую сказала Нелли, уже несколько лет лежала, завернутая в полотняную тряпицу, под тахтой, в ящике для белья. Нелли, видимо, пришла, чтобы забрать ее; об этом говорила и спортивная сумка, которую Нелли судорожно стиснула в левой руке.