Скучая, я все чаще мучаю – как коса означенный злак – свой казненный, виноват, казенный будильник. Скажем, беззвучного местного времени 17:00. Установить звонок на 17:03 и ждать, словно рысь на сибирском кедре: сейчас разыграется, раскричится истошным голосом. А то нажать, бывало, на кнопку перевода времени, и тревожно-алые цифры, повинуясь тебе, всесильному, начинают возрастать – вначале по-улиточьи, а затем с первой космической скоростью, олицетворяя быстротечность наших чахоточных дней. Или выдернуть штепсель из розетки. Полупроводниковая тварь мгновенно и безропотно испускает дух. Совесть спокойна. Лишен я жалости к вещам неодушевленным: утюгам, лифтам, микроволновым печам. Мертвый будильник выглядит умиротворенно, словно покойник в гробу.
Ты, сынишка, студент, обремененный, вероятно, значительным долгом за обучение, а перенос праха в Россию, где правит бал бессовестная клика чиновников и бандитов, не только бессмыслен, но и стоит немалых денег. Вообще-то я хотел бы лежать рядом с Летицией, но кладбище для рыбаков-протестантов в Сент-Джонсе меня в случае чего вполне бы устроило. Оно расположено на склоне той самой горы, откуда Маркони в 1891 году передал обнадеживающий радиосигнал в довоенную Европу и получил неукоснительный ответ. Эта обитель скорби отличается чистотой и благоустроенностью; ограды вокруг могил блистательно отсутствуют в знак привычного соблюдения личных свобод и Habeas corpus. Черно-серые гранитные плиты с выбитыми именами и кратким сроком существования столь же незатейливы, сколь однообразны: никаких каменных ангелов и скорбящих матерей, столь естественных где-нибудь в Даниловском монастыре, никаких пескоструйных портретов, которые умельцы в моем отечестве так мастерски переносят на полированный камень с сохранившихся фотографий.
Кстати, вчера, часа в два пополудни, прогуливаясь, я неожиданно обнаружил захоронение неизвестной мне умершей женщины, не только тезки, но и однофамилицы твоей бесценной матери. Участок справа от него по неведомой причине свободен и от памятника, и от покойника, хотя все остальные места в ближайшей окрестности заняты. Полежал на пожухшей траве, понаблюдал за мраморной крошкой мелких облаков, вяло текущих по невысокому северному небу. В этих широтах при надлежащем освещении облака часто видятся не нарисованными, как мы привыкли, но объемными. Я даже вздремнул под мягким эстонским солнышком. Хорошо было. Когда аэронавт Мещерский, мужлан, стал меня расталкивать, издавая густой запах табака и рома, я что было сил отбивался, умоляя его дать мне досмотреть сон о похожем октябрьском дне в парке Лафонтен, куда мы выбрались втроем на пикник (стоило немалого труда уговорить трудолюбивую Летицию оторваться от работы). Поначалу ты боялся белок, а потом смеялся от счастья, когда они стали брать у тебя орешки из рук. И живая Летиция, а вовсе не ее погребенная сент-джонская тезка, полулежала в отдалении на траве, лучась.
По следам на поверхности торта.
Нисколько, там уже все место занято слоном.
Чтобы попасть на другую сторону.
Праздничные осенние листья уже коричневеют и начинают отделяться от ветвей, облетая. Обладай они разумным сознанием, тоже страдали бы от неизбежности ветреной гибели. Или наоборот: додумались бы до своей связи если не с вечным, то достаточно долгоживущим деревом: стволом, корнями, корой. Так и мы, осмелюсь подать голос, прикреплены к мировому древу. Другой вопрос в том, что собственная, пусть и глинистая, жизнь для нас, питекантропов, куда дороже существования этого обрубленного тополя. Кто именует его Вселенной, кто матерью-природой, кто Богом, которому мы необходимы для превращения солнечной энергии в крахмал и кленовый сироп.