В сенях лежал половик солнца, где-то лаяла собака. Пахло нагретыми досками и слегка бензином.
Где же Игуменья? Он вышел на крыльцо. Двор был пуст. На траве темнел след, оставленный машиной Пана. Комок тревоги свернулся в горле Дьякона.
Вздохнула дверь. Дьякон оглянулся. Это была ведьма, теперь одетая в красный шелковый халат с роскошным широким поясом. Когда успела переодеться?
— Знаешь, что это означает? — сказала она, показывая на халат и жалко улыбаясь.
Он посмотрел ей в глаза.
— Сегодня ночью я должна идти к каждому, кто пожелает, — сказала она. — Почему «должна»? Со мной никогда так не поступали.
Голова у Дьякона наполнилась болью.
— Идите вы в задницу! Идите куда угодно! — закричал он. — Ничего не хочу знать.
Он сбежал с крыльца, повернул за угол амбара.
Здесь начинался огород, запущенный, бесхозный. Лишь редкие стрелки лука, шнурки гороха, а дальше отдельные кустики картошки росли меж лебедой, мать-и-мачехой, репейником, крапивой. Дьякон встал у теплой пыльной стены амбара, опершись о нее рукой. Солнце вновь ускользнуло за горку надвинувшихся из-за горизонта облаков, было тепло, сыро и тихо.
Чего она хочет, дура? Чтобы он, Дьякон, защитил ее, пожалел, на худой конец? В самом деле растерялась или только играет? Да трезвая ли она? Чего ж так западать-то. Нет, милая, мы все при одном деле, все при одном ритуале, который здесь называется так, в другом месте этак, а в третьем просто жизнью. И если ты хочешь выбирать, а не быть выбранной, то слишком многого хочешь. Ну, пожалеет он, Дьякон, тебя, а ему действительно было тебя жаль, хотя не сейчас, а тогда, вчера. Может быть, он даже бросит Игуменью ради тебя, и это было бы, пожалуй, лучше всего… Но что от этого изменится, если они при одном ритуале, если они выбраны одними и теми же обычаями и принципами, закованы в эти странные кандалы?
Где же Игуменья? Неспроста, неспроста она исчезла. Почему ничего не сказала ему, не дала никакого знака? Последний раз он видел ее стоящей под навесом с мальчишкой на руках. В дом она не заходила. Какого хрена, надо было подойти к ней.
Солнце опять выпало из облаков, ослепив его, опять спряталось, потянула прохлада, закричал где-то козодой, утомился, смолк, снова закричал, а Дьякон все стоял за амбаром. Что-то он много стал думать, Дьякон. В этой жизни думать не всегда полезно.
— Дьякон! — крикнул со двора шамкающий голос Котиса, должно быть, опять насовавшего в рот всякого съестного дерьма. — Где ты? Дамы приглашают, — он фыркнул, задохнулся и начал кашлять.
Дьякон вышел из-за амбара.
В доме опять был полумрак, но не красновато-торжественный, как прежде, а сиреневый с голубым — что-то двусмысленное, как письмо ловеласа племяннице. Стол уже убрали, ряд стульев стоял вдоль стен. Братья и несколько приближенных прохаживались по комнате, куря, смеясь и балагуря. Женщин не было, и главное, как тотчас понял Дьякон, происходило в соседнем помещении, отгороженном малиновой бархатной портьерой.
Это была привилегия и долг верхушки: потрясение, праздник, выбор судьбы. Два года назад, когда Дьякон участвовал впервые, все происходило не так. Они, окрыленные, заранее взвинченные, готовились неделю, событие же это ни с чем другим не совмещалось, специально для него и был от череды всегдашних забот отрезан целый вечер. Сумрачный Мара припас широкий ремень — перетянуться, чтобы поупражняться как можно дольше. Ерофей съел кусище масла, чтобы не развезло, и опрокинул поллитра водки — все с той же целью продлить несравненную физкультуру.
Их привез сам Магистр, и тотчас по прибытии каждому была вручена желтая мантия, которую полагалось надеть на голое тело. В боковой комнате поставили буфет, под ноги им упали ковровые дорожки, и полудетская душа Дьякона — как давно это было, целая вечность! — задрожала.
Ему, новичку, разрешили — восторг преданности, сознание ответственности — идти первым. Дверь за ним закрылась, он оказался в абсолютной, погребной темноте. Темнота дышала, струилась, плавилась, он же, не зная даже, в какую сторону двигаться, горячечно думал только об одном. Его не волновало, как справиться со своим ближайшим делом — мантия спереди уверенно оттопыривалась на приятные шестнадцать сантиметров («Обычно у мужчин десять—пятнадцать», — сказали ему). Но как потом выйти отсюда? Его никто не проинформировал. Он только знал, что нельзя обратно, через ту же дверь.