Они торопились жить: шестнадцатилетними они становились во главе полков, уездов, чуть ли не губерний, они рвались вперед, готовые завтра же встать к мировому кормилу, они спешили, уверенные, что родились вовремя. Да, это было счастливое поколение: поколение Аркадия Гайдара, Бориса Горбатова и Виктора Кина — они сами считали себя счастливейшим поколением в истории в том смысле, что, бывает, рождаются люди чуть раньше или чуть позже, чем хотелось бы, а вот они — точнехонько в самое время.
Время шло — «веселое». Словно чувствовали они: такое мгновенье в истории не повторяется. Они были — ровесники дела и юношами попали на пир славы. Такими же юношами, лихими романтиками, остались они навсегда; и позднее, потом, когда взбудораженная жизнь стала входить в стальные берега, они тосковали и томились, ища себе дела, и мучались оттого, что ни зрелость, ни старость не могли одолеть в их сознании того сабельного блеска, с которым история прорубила им путь из мальчиков — прямо в вечность.
Павел Корчагин стал одним из ярчайших символов этого поколения. Детство отковывает в нем именно тот психологический рисунок, который нужен. Драчун, вынужденный надеяться на свои силы, маленький аскет, не знающий, что такое роскошь, вечный кочевник, пересаживающийся с паровоза на коня, Корчагин создан для той эпохи, которая подхватила его. Трудно даже сказать, кто кого создал — эпоха Корчагина или Корчагин эпоху; книжка Н. Островского неотрывна от породившего ее исторического момента.
И все же есть в этой книжке что-то такое, что выделяет ее из этого ряда, что делает повесть Островского… не то что «лучше» таких же книжек о его собратьях по эпохе, нет, но что-то, что делает повесть Островского немножко иной, что сообщает ей какой-то дополнительный оттенок и поднимает над эпохой в некое новое измерение. И сам герой Островского, Корчагин, конечно, рубака, конечно, сын времени, и конечно, типичен для своего поколения предельно… все же — он таит в себе еще что-то большее, чем характер. Рубать рубает и вкалывает, и комсу будоражит, и песни поет, и по стране носится, как тысячи его собратьев, а притом — будто все время отвечает судьбой своей на какой-то неотступный вопрос, и это единое внутреннее напряжение поиска — как стальной стержень в его судьбе; все прочее в конце концов можно и отсечь: сабельный блеск, песни, атрибуты момента, — весь внешний рисунок эпохи уберите, — и все-таки что-то останется… Да, герой Островского живет — словно внутри себя загадку разгадывает. Он наследует от автора удивительную серьезность, непрерывный взгляд в себя, чувство последней, предельной осмысленности каждого шага. Он монолитен внутренне до такой степени, какая не снилась даже и похожим на него сверстникам.
В тридцатые годы героя «Как закалялась сталь» охотно сравнивали с героем «Зависти» Ю. Олеши. Это сравнение эффектно, но малоплодотворно. Корчагин и Кавалеров несравнимы, потому что действуют в разных художественных системах.
Разве что сами системы сравнить…
Ю. Олеша говорил на первом съезде писателей: «В каждом человеке есть дурное и хорошее. Каждый человек может почувствовать в себе появление какого угодно двойника… Изображаешь отрицательного героя — сам становишься отрицательным».
Не правда ли, многие русские классики могли бы подписаться под этим заявлением: художник перевоплощается, сочувствует, соединяет разное, ищет средний художественный закон, который даст право дышать тем и другим персонажам.
Николай Островский как писатель всецело антагонистичен этому художественному принципу. Никакого раздвоения! Никакого перевоплощения! Никакого подсматривания из другого мира! Помните запись С. Трегуба: «Писать дневник для печати, для истории — значит умышленно прихорашиваться. Это пошлость…»
Духовная монолитность — вот единственный закон. «Он никогда не умел ничего делать наполовину», — вспоминает один из людей, знавших Островского. Другой знакомый с ним человек резюмирует: душа его, не имея возможности развиваться вширь, развилась в одну лишь высоту.[5]
Что же делает Павла Корчагина неповторимым среди сверстников, столь похожих на него внешне?
Вот эта высота принципа, всецелая преданность идее, монолитность духа, пронизывающая все его бытие и немыслимая в русской литературе, наверное, со времен протопопа Аввакума. В корчагинской жизни есть много эпизодов, в которых подобно Павлу мог бы вести себя, скажем, Сережа Брузжак или любой из собратьев по поколению. Но есть эпизоды о которых мы безошибочно можем сказать: здесь нужен именно Корчагин, только Корчагин.