Читаем Обрыв полностью

Она писала, что желает видеть его, что он ей нужен, и впереди будет еще нужнее, что «без него она жить не может», — и иногда записка разрешалась в какой-то смех, который, как русалочное щекотанье, производил в нем зуд и боль.

Но, несмотря на этот смех, таинственная фигура Веры манила его всё в глубину фантастической дали. Вера шла будто от него в тумане покрывала; он стремился за ней, касался покрывала, хотел открыть ее тайны и узнать, что за Изида перед ним.

Он только что коснется покрывала, как она ускользнет, уйдет дальше. Он блаженствовал и мучился двойными радостями и муками, и человека, и художника, не зная сам, где является один, когда исчезает другой и когда оба смешиваются.

Получая изредка ее краткие письма, где дружеский тон смешивался с ядовитым смехом над его страстью, над стремлениями к идеалам, над игрой его фантазии, которою он нередко сверкал в разговорах с ней, он сам заливался искренним смехом и потом почти плакал от грусти и от бессилия рассказать себя, дать ключ к своей натуре.

«Не понимает, бедная, — роптал он, — что казнить за фантазию, — это всё равно, что казнить человека за то, что у него тень велика: зачем покрывает целое поле, растет выше здания! И не верит страсти! Посмотрела бы она, как этот удав тянется передо мной, сверкая изумрудами и золотом, когда его греет и освещает солнце, и как бледнеет, ползя во мраке, шипя и грозя острыми зубами! Пусть бы пришли сюда знатоки и толкователи так называемых тайн сердца и страстей и выложили бы тут свои понятия и философию, добытую с досок Михайловского театра. “Нельзя любить, когда оскорблено самолюбие”, “любовь — это эгоизм à deux”,[122] “любовь проходит, когда не разделена” и т. п. — сыплют они свои сентенции».

«А вот она, эта страсть, — говорил он, — не угодно ли попробовать! Меня толкают, смеются — а я всё люблю, и как люблю! Не как “сорок тысяч братьев”, — мало отпустил Шекспир — а как все люди вместе. Все образы любви ушли в эту мою любовь. Я люблю, как Леонтий любит свою жену, простодушной, чистой, почти пастушеской любовью, люблю сосредоточенной страстью, как этот серьезный Савелий, люблю, как Викентьев, со всею веселостью и резвостью жизни, люблю, как любит, может быть, Тушин, удивляясь и поклоняясь втайне, и люблю, как любит бабушка свою Веру, — и, наконец еще, как никто не любит, люблю такою любовью, которая дана Творцом и которая, как океан, омывает вселенную…»

«А если сократить всё это в одно слово, — вдруг отрезвившись на минуту, заключил он, — то выйдет: “люблю, как художник”, то есть всею силою необузданной… или разнузданной фантазии!»

Его увлекал процесс писанья, как процесс неумышленного творчества, где перед его глазами, пестрым узором, неслись его собственные мысли, ощущения, образы. Листки эти, однако, мешали ему забыть Веру, чего он искренно хотел, и питали страсть, то есть воображение.

«А она не поймет этого, — печально думал он, — и сочтет эти ею внушенные и ей посвящаемые произведения фантазии — за любовную чепуху! Ужели и она не поймет: женщина! А у ней, кажется, уши такие маленькие, умные…»

«Да умна ли она? Ведь у нас часто за ум, особенно у женщин, считают одну только донельзя изощренную низшую его степень — хитрость, и женщины даже кичатся, что владеют этим тонким орудием, этим умом кошки, лисы, даже некоторых насекомых! Это пассивный ум, способность таиться, избегать опасности, прятаться от силы, от угнетения».

«Такой умок выработала себе, между прочим, в долгом угнетении, обессилевшая и рассеянная целая еврейская нация, тайком пробиравшаяся сквозь человеческую толпу, хитростью отстаивавшая свою жизнь, имущество и свои права на существование».

«Этот умок помогает с успехом пробавляться в обиходной жизни, делать мелкие делишки, прятать грешки и т. д. Но когда женщинам возвратят их права — эта тонкость, полезная в мелочах и почти всегда вредная в крупных, важных делах, уступит место прямой человеческой силе — уму».

Когда он отрывался от дневника и трезво жил день-другой, Вера опять стояла безукоризненна в его уме. Сомнения, подозрения, оскорбления — сами по себе были чужды его натуре, как и доброй, честной натуре Отелло. Это были случайные искажения и опустошения, продукты страсти и неизвестности, бросавшей на всё ложные и мрачные краски.

Однажды в ее записке, после дружеских, нежно-насмешливых излияний, была следующая приписка после слов «ваша Вера»:

«Друг и брат мой! Вы научили меня любить и страдать. Вы поделились со мной силами души своей, вложили, кажется, в меня и самую вашу нежную, любящую душу… И вот эта нежность ваша внушает мне смелость поделиться с вами добрым делом. Здесь есть один несчастный, изгнанный из родины… На нем тяготеет подозрение правительства… Ему некуда приклонить голову, все от него отступились, одни по равнодушию, другие по боязни. Вы любите ближнего и не можете быть равнодушны, еще менее можете бояться доброго, чистого, святого дела. У него нет ни гроша денег, ни платья, а на дворе осень…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Судьба. Книга 1
Судьба. Книга 1

Роман «Судьба» Хидыра Дерьяева — популярнейшее произведение туркменской советской литературы. Писатель замыслил широкое эпическое полотно из жизни своего народа, которое должно вобрать в себя множество эпизодов, событий, людских судеб, сложных, трагических, противоречивых, и показать путь трудящихся в революцию. Предлагаемая вниманию читателей книга — лишь зачин, начало будущей эпопеи, но тем не менее это цельное и законченное произведение. Это — первая встреча автора с русским читателем, хотя и Хидыр Дерьяев — старейший туркменский писатель, а книга его — первый роман в туркменской реалистической прозе. «Судьба» — взволнованный рассказ о давних событиях, о дореволюционном ауле, о людях, населяющих его, разных, не похожих друг на друга. Рассказы о судьбах героев романа вырастают в сложное, многоплановое повествование о судьбе целого народа.

Хидыр Дерьяев

Проза / Роман, повесть / Советская классическая проза / Роман