И думала Лида, что слово «восстановление», которое так часто употребляют в газетах и на собраниях, являет точный и свежий смысл только для тех, кто восстанавливает сам. Восстанавливаются не старые, разрушенные дома, квартиры, а создаются новые на старом месте. В сущности, невозможно восстановить старое в буквальном смысле этого слова, потому что все в жизни неповторимо, и никогда не повторится прежняя Лидина жизнь с Челдоновым, студенческие годы, а начнется что-то новое, даже если он вернется домой. Вот об этом ей иногда хотелось поговорить с Лялей. Но так само собой получилось, что между ними не возник личный интимный разговор. Мешало что-то и стояло между ними как невидимая, но плотная стена. А может, и не надо было разрушать эту стену признанием и разговором по душам. Может быть, лучше, чтоб эта стена пока стояла между ними.
И все-таки наступил день, в который Лида верила, который ждала.
Она позвонила. Открыла дверь Ляля и отпрянула с каким-то незнакомым выражением лица.
– Мама, – выбежала Галя и бросилась к ней. – От папы письмо.
Письмо подала Ляля. Нераспечатанный конверт с множеством печатей.
«Дорогая Лида, – прыгали первые слова письма… – Дорогая Лида… Дорогая Лида…»
Письмо давно уже искало Лиду по Уралу, по Ленинграду и наконец нашло ее.
Леонид Рахманов. Из воспоминаний (Геннадий Гор)
Ранней весной 1927 года я сдал в газету «Смена» свой первый рассказ. Поэты Михаил Голодный и Борис Лихарев, ведавшие литературной страницей этой молодежной ленинградской газеты, полуприняли, полуодобрили мою «Живую полянку», и я стал терпеливо ждать, не появится ли она в печати. Прошел месяц, другой, по воскресеньям в газете по-прежнему появлялись произведения молодых авторов; так, в мае был напечатан рассказ Г. Гора «Сапоги». Я никогда прежде не слышал такой фамилии и потому очень внимательно прочел эту вещь. А прочтя, понял, почему не печатают мое сочинение: в нем и действия мало, и никакой неожиданной развязки; Гор состязался с самим О’Генри и даже упомянул его имя в тексте, а у меня в рассказе сплошные пейзажи, к тому же слишком чувствительные.
В конце июня весь первый курс Электротехнического института, где я учился, отправили на два месяца на военные сборы под Красное Село, и мне сперва было не до литературы. Но все же в одно из июльских воскресений я заглянул в палатку с походным Красным уголком, развернул «Смену» и увидал свой рассказ! На той же странице были шаржи на Лидию Сейфуллину и Николая Тихонова, статья Зелика Штейнмана, глава из поэмы Вл. Заводчикова (через два года я написал об этой поэме свирепую рецензию), но тогда ничего этого я не заметил. А радость от обнародования собственного рассказа омрачилась тем, что напечатали не второй, улучшенный его вариант, который я в свое время тоже представил в редакцию, а первый, как я считал, черновой, – почему-то именно он попал под руку составителям. Таково было самое первое мое литературное огорчение, проложившее путь всем последующим…
Тем не менее с осени я опять принялся сочинять, написал рассказ «Обмылок», его приняли в журнале «Юный пролетарий», и я решил прочитать его на занятиях литературной группы «Смены», о существовании которой только что узнал. Она не была связана с газетой «Смена», если не считать, что там и тут был Борис Лихарев, когда-то учившийся в Москве в литературном институте имени Брюсова, где и познакомился с Михаилом Голодным.
Занятия «сменовцев» происходили в ту осень в Доме печати, на Фонтанке (второй дом от Невского). Придя туда в первый раз, я ничего своего не читал, только слушал и осматривался. Все говорили умно, интересно, особенно Гор, круглолицый, стриженый, но еще не лысый. О чем он в тот раз говорил? Кажется, с увлечением хвалил рассказ Николая Тихонова «Рискованный человек» (как я вскоре понял, ему всегда нравились произведения с эксцентрическим уклоном). Тоже хорошо, но немного пижонски и пуская слюнку в уголок рта, говорил Исай Рахманов (гость, а не член группы). Председательствовал, снисходительно усмехаясь, поэт Дмитрий Левоневский, раньше других начавший печататься в «Звезде». Это на него уже успел написать эпиграмму поэт-рабфаковец Леонид Равич:
Потом Равич чистосердечно признавался, что лучшее слово в эпиграмме – «Ах!» – принадлежит критику Зелику Штейнману… В 1928 году Равич переписывался с Маяковским и напечатался в ЛЕФе.
Руководили литературной группой в ту пору двое: поэт Виссарион Саянов и критик, когда-то поэт, Валерий Друзин. С обоими я встречался потом в редакциях и в Союзе писателей не один десяток лет. Назову тех, кого я запомнил на первых занятиях, и с некоторыми из них подружился.
Семнадцатилетняя поэтесса Ольга Берггольц с необыкновенно нежным цветом лица и двумя золотистыми косами.